Возвратись, мой охотник, и возьми с собою блудницу,
И когда человек тот придет к водопою,
Пусть она снимет одежды, а он возьмет ее зрелость.
Он приблизится к ней, едва он ее увидит,
И оставит зверей, что росли средь его пустыни.
«Эпос о Гильгамеше».
Лет триста назад, когда бог еще ходил по земле, нашим городом правил благочестивый Авгарь. Царь страдал тяжким недугом и едва весть о том, какие чудеса творит Христос в Иудее достигла берегов Евфрата, послал к нему письмо с мольбою об исцелении. Прибывший от Христа Фаддей, ученик его, исцелил больного царя; с тех пор в Эдессе много назареян, которые даже во дни Диоклетиана свободно исповедовали здесь свою веру...
Мои родители чтили веру предков; в ней была воспитана и я. За свою жизнь я повидала не одного христианина. Ничего, кроме отвращения не вызывали в душе моей эти духовные скопцы – не мужчины и не женщины, а бесплотные тени. Люди с изможденными лицами, которые живут, чтобы умереть. Убивают свою плоть, дарованную человеку самой природой, самим всевышним богом, бегут самого невинного из удовольствий. Мечтают о небесной любви и ради этой красивой сказки позабыли любовь земную, ту, которой единственно и наделен человек. Подобно Гильгамешу дерзают отыскать траву бессмертия, забыв, что одна любовь и делает нас бессмертными: об этом говорил даже Платон, которого они уважают. Холодно и жутко с этими людьми. Их радостные песни – погребальный плач; их умиление – отчаянье, их речи – речи безумцев...
Когда-то давным-давно я именно так и думала. Теперь же вместо цветных одежд из мягкого льна на мне жесткая козья полость. Румяна, белила и драгоценные масти мне заменяет сухой песок сирийской пустыни. Вместо расписных стен в доме отца – мрачные своды моей пещеры, а вместо шумных эдесских стогн – бесконечные барханы, выбеленные солнцем, словно кости мертвого льва. Вместо изысканных яств у меня черствый хлеб и сырые овощи, которые иногда оставляют христолюбивые караванщики; мои тонкие вина – теплая вода пополам с песком.
Кроме возвещенного царства, мне уже давно не на что надеяться. Я знаю это. Знаю, но все, же до сих пор молю Его сжалиться надо мной: лишить вечного спасения, бросить на самое дно преисподней, но подарить единственный миг, которого у меня никогда не было и уже никогда не будет...
Я слыхала, будто его избрали в Эдессе архипастырем. Не только у нас, но и по ту сторону Евфрата его почитают за великого философа и проповедника. Я и сама читала его книги: молва, что идет о нем – правдива. Я уже забыла, сколько лет назад в последний раз видела его. Но тогда... О, тогда я видела его каждый день...
Как-то раз я со своей рабыней по обыкновению пришла в городские бани. Совершив омовение и умастившись благовонным маслом, я собиралась, было, уже уходить, когда встретила в палестре свою подругу Сиру. Она была дочерью известного в Эдессе торговца пурпуром и в силу природного своего любопытства интересовалась всякими новыми учениями, в том числе и христианством.
– Если у тебя нет срочных дел, то прошу тебя, Инанна, останься. – Сказала она мне. – Хотя бы на час. Если ты уйдешь, то многое потеряешь.
– Что я потеряю?
– Я же говорю тебе, многое. Здесь в банях недавно появился один молодой христианский проповедник. Слышала бы ты, как он говорит!
– Ты же знаешь, Сира, как я отношусь к этим назареянам, – сказала я. – Они мне не интересны. Я не хочу даже слышать о них.
– Поверь, я и сама не хотела, – хитро улыбнулась подруга, – пока не услышала его. Клянусь тебе, ты не разочаруешься, если останешься, а не понравится, – всегда сможешь уйти.
И я осталась, а затем в палестру вышел смуглый высокий юноша в испачканной сажей тунике и начал говорить. Я почти не понимала, о чем он говорит, – слышала только его голос – мягкий, чарующий до дрожи во всем теле. Я стояла у колонны в толпе таких же посетителей бань и смотрела в его глаза. Смотрела, не отрываясь. Его взгляд повергал меня в священный трепет, но в нем не было неистовства разгневанного бога. Напротив, он был полон доброты, смирения, и какой-то высшей, непостижимой любви; вероятно, так и должен был смотреть бог. Его бог. Глядя на этого худого высокого сирийца, я все яснее и яснее понимала, что люблю его: с этого мгновения и навсегда.
Он христианин, – думала я, – но он будет моим мужем, чего бы мне это ни стоило. Скорее всего он беден, как все назареяне. Что ж, я брошу к его ногам все богатства моего отца. Я сильна и красива. Я сумею победить в нем презрение к жизни. Он узнает, что такое настоящее счастье и еще будет благодарен мне. Да. Будет благодарен...
Когда он кончил свою речь, его глаза были полны слез: его умилили и растрогали не собственные слова, но та чуждая мне истина, которая в них заключалась. Робко улыбнувшись, уже другим, как будто застенчивым взглядом окинув слушателей, он ушел, а я еще долго словно в исступлении смотрела на то место, где он недавно стоял.
– Ну, каково твое мнение? – спросила Сира. Я не сразу расслышала ее; не сразу поняла, чего она от меня хочет. Лишь когда она в недоумении тронула меня за плечо, обернулась, и тихо промолвила:
– Ты была права, – и, не сказав Сире более ни слова, покинула бани. Уже на улице я повелела Эдиссе, моей невольнице, немедля разузнать, кто этот юноша и где он живет; к вечеру я уже знала о нем все.
Оказалось, он недавно переехал в Эдессу из Низибии, захваченной персами. Зороастрийцам исповедники Христа пришлись не по нраву, и он подобно многим другим низибийским назареянам был принужден бежать. Теперь он служил истопником у содержателя бань, который, хотя и был язычником, все же позволял ему проповедовать в палестре. Жил он, нанимая комнату у лавочника Варсиса, и, что удивительнее всего, его окно было как раз напротив окон моего дома. Как только я прежде его не замечала!
С этого дня, каждый свой вечер я стала проводить у окна. Всякий раз я с трепетом наблюдала, как он возвращается из бань домой, как готовит свою скудную пищу, с какою истовою одержимостью молится своему Богу. В жизни своей я не испытывала столь отчаянного томления. Меня влекло к нему, но я очень долго ни на что не решалась. Так прошло две недели. На третью я написала ему письмо, впрочем, вполне целомудренное, в котором сообщала только, что, прослышав о нем как о незаурядном проповеднике, хочу видеть его и говорить с ним наедине.
Я послала с письмом Эдиссу и наказала ей непременно дождаться ответа. Ответ был таков, какого мне и следовало ожидать:
– Если госпожа желает меня видеть, – передала мне Эдисса, – то пусть приходит в палестру городских бань: в своем доме я принять ее не могу.
Это сильно удручило меня. Я проплакала всю ночь, но наутро, собравшись с мыслями, написала новое письмо, говоря в нем, что, желая принять святое крещение, прошу, чтобы он меня огласил. И он наконец-то ответил согласием. Он писал ко мне, что, хотя в Эдессе и есть неплохое огласительное училище, он готов склониться к моей настойчивости, хотя и не в его правилах общаться с женщинами, ибо через них в мир входит соблазн. «Твое рвение похвально, сестра», – писал он. – «Для того Христос и приходил в мир, чтобы озарить светом Истины сердце всякого заблудшего язычника. Я буду ждать тебя до первой стражи ночи».
Сердце мое возликовало. Я умастилась самыми лучшими благовониями, облачилась в самые лучшие свои одежды из тонкого виссона и направилась к тому, кто забрал мою душу. Я застала его за молитвой. Он не сразу обратил на меня внимание, а когда, наконец, это произошло, он повелел мне сесть в углу на шаткий трехногий табурет и ни в коем случае не снимать покрывала с моего лица.
Весь тот час, что он учил меня истинам веры, я так и просидела, не проронив ни слова и даже не в силах шевельнуться. Сердце мое разрывалось от горькой досады на саму себя оттого, что все те слова, которые я изобрела для выражения моего чувства, застряли в гортани. Я любовалась им из-под покрывала и рассудок мой мутился. Я как и прежде не понимала из его речей ни слова, да и не старалась понять. Меня оглушила, обездвижила его тихая добрая кротость, его красота, лишь на первый взгляд источающая спокойное смирение: я видела за этим смирением глубокую и сильную страстность, сдерживаемую, может быть с великим трудом. О, как мне хотелось заградить ладонью его уста, а затем обнять его колени и плакать. Плакать всю жизнь.
Великая Иштар! – думала я. – Зачем ты так жестока со своею верной рабой? Зачем ты поселила в ее сердце это безумие? Дай же мне сил сокрушить каменное сердце этого человека или убей меня, ибо муки мои – нестерпимы. Если ты не слышишь меня, то кому мне еще обращать свои мольбы? Серапису? Кибеле? Христу? Или всем им вместе?..
Я рассеянно внимала его речам и невидимые ему слезы катились по моим ланитам. Это была пытка. Я чувствовала себя так, будто меня сжигали заживо в чреве медного быка и вот, когда мне показалось, что я умираю, я сказала ему: «Довольно». И ушла. Ушла, решив, что больше никогда не вернусь в этот унылый дом. Ибо чего желать от мужчины, который даже не подозревает, что в мире существуют женщины и что эти женщины способны любить. Он не мужчина. Он не имеет пола. Не знаю, как к этому относится его бог, – думала я, – мои боги не могли бы питать к нему ничего, кроме презрения.
Но уже наутро от моей решимости не осталось и тени. Я поняла, что нуждаюсь в нем даже больше, чем в воздухе, которым дышу, больше, чем в пище, которая зачем-то дает мне силы жить. Всю мою жизнь я была уверена, что никогда не полюблю христианина, но богам было угодно посмеяться надо мной. За что? Разве я не чтила их? Разве не приносила жертв на их алтарях? О, они были обязаны помогать мне, как обязаны помогать каждому, кто их чтит, но вместо этого они решили меня убить... Не прощу! – кричала я. – Не прощу тебе этого, Иштар! Я забуду о тебе, перестану кормить тебя жертвенным дымом и тогда ты, может быть, поймешь, как была несправедлива со мной!
Нет, – размышляла я бессонными ночами, – я непременно должна говорить с ним. Все-таки назареяне тоже люди: и они заключают браки. Так, неужели он не сжалится надо мной, если я пообещаю ему полюбить Христа так же как его самого?
Спустя несколько дней я пришла к дому Варсиса и, стала под его окном. Я чувствовала себя слабой и разбитой, у меня слегка кружилась голова: все эти дни я провела без сна и почти ничего не ела. Он готовил у окна пищу на медном треножнике и конечно не обратил на меня внимания.
– Господин, благослови меня, – позвала я и, не дожидаясь, пока он обернется, сбросила с головы угол гиматия. Он посмотрел на меня и тотчас потупился, продолжая, как ни в чем не бывало, что-то помешивать в котелке.
– Господь да благословит тебя, женщина.
– А, как ты думаешь, чего не достает твоему кушанью?
– Трех больших камней и немного песку, чтобы заградить окно, в которое ты на меня смотришь.
Я вспыхнула от этих дерзких слов, но сдержалась, и продолжала так же спокойно:
– Скажи мне, а правда ли Христос учит, что каждый назареянин должен призреть убогого и накормить голодного?
– Воистину так, – был ответ.
– Тогда накорми меня. Я не ела уже три дня, а твое кушанье так приятно пахнет...
– Мое кушанье бедно, – сказал он. – А тебя, в твоем богатом доме, неужели никто не может накормить?
– Не может, – вздохнула я. – На то есть свои причины.
Тут он взглянул на меня, как показалось, с некоторою судорогой в лице и снова потупился.
– Что ж, изволь. Только обещай мне, что после этого сразу уйдешь.
– Обещаю, – солгала я. Войдя в его комнату, я получила плошку похлебки из каких-то жестких, невкусных, ничем не приправленных кореньев, кусок ячменной лепешки и киликс ключевой воды. Я не привыкла к такой пище, на вид бывшей слишком грубой и отвратительной, но затем, попробовав, с удовольствием съела все: жесткие коренья показались мне слаще самого изысканного жаркого, ведь они были приготовлены его руками.
Откушали мы в полном молчании. Взяв у меня пустые судки, он поставил их на стол, и тихо проговорил:
– Теперь, уходи. Ты обещала.
– Постой, не гони меня так скоро, – отозвалась я. – Мне нужно кое-что тебе сказать.
– Говори, – неуверенно молвил он, устремив глаза в пол.
– Я... – начала и тут же замолчала. Не так уж просто было высказать все то, что терзало мое сердце. В молчании прошло довольно долгое время. Наконец, я собралась с духом и продолжила. – Я пришла искать у тебя утешения в своем недуге. Ты христианин и не можешь не принять страждущую. Твой бог тебе этого не простит. Я больна. Исцели меня. Поверь, не я виновата в своем недуге, а только ты, ты, который зажег в моем сердце этот огонь.
– Бесовский огонь, – молвил он бесстрастно. – Ты язычница, женщина, но душа твоя стремится ко Христу, хотя ты об этом и не помышляешь. Бесы же ищут отвратить тебя от этого стремления. Не верь им.
– Женщина... Меня зовут Инанна. Инанна! И я... я люблю тебя. Я люблю тебя всем моим существом, и это сильнее меня. Смилуйся или убей, ибо даже смерть из твоих рук станет для меня благодеянием.
Он вздохнул, и закрыл лицо руками.
– Женщина, чем я могу тебе помочь? Я дал обет господу своему бежать греха. Я могу только помолиться за тебя, о твоем исцелении. Верь Христу. Он поможет.
– Не поможет мне твой Христос, бесчувственный человек! – вскричала я как безумная. – Пойми же, что только ты и можешь мне помочь! Я чиста! Я не была еще ни с одним мужчиной: – неужели ты не хочешь стать первым? Сделай же меня своею женой! Возьми меня и облегчи мои муки! – Сказав это, я подошла к нему и, быстро обвив его шею руками, поцеловала его в уста. Первые несколько мгновений он был податлив, верно, от изумления, но потом поспешно высвободился и отпрянул в угол комнаты.
– Не подходи ко мне, блудница! – выкрикнул он, почти задыхаясь. Его чело покрыла испарина, а щеки стали пунцовыми. Было видно, что тело его жаждет совсем не того же, что и душа.
– Ты не смеешь называть меня блудницей! – возмутилась я. – Я девушка из порядочной уважаемой семьи и не потерплю оскорблений! Пожелай я этого, я могла бы пожаловаться на тебя префекту города! Жалкий человек! Я возненавидела бы тебя, когда бы так не любила! Сжалься надо мной!
Снова подойдя к нему, я пала пред ним на колени и, заплакав, принялась биться головой о камень пола.
– Встань, Инанна, – услыхала я его дрожащий голос. – Посмотри на меня...
Я обратила заплаканные глаза к его лицу. Я вся превратилась в слух и томительное ожидание.
– Если ты хочешь лечь со мной, то пойдем на то место, которое я тебе укажу. Согласна ли ты?
– Веди меня куда угодно, – ответила я. – Я и моя жизнь в твоих руках.
– Хорошо. – Наскоро накинув свой не очень чистый, заплатанный гиматий, он вышел из дому и велел мне следовать за ним.
Мы прошли в молчании несколько кварталов. Попадавшиеся навстречу люди, христиане и язычники, спрашивали у него:
– Куда ты ведешь дочь купца Елимы, о, истопник?
– Сочетаться с нею браком, – отвечал он серьезно.
– Господь с тобой! – удивленно восклицали они, а затем кто-то шел своей дорогой, а кто-то поспешал за нами, любопытствуя, как этот благочестивый назареянин станет сочетаться со мной браком. Наконец мы достигли рыночной площади: нынче был базарный день и площадь вся была запружена народом, к которому присоединились и любопытствующие, что встречались нам на пути.
Став посреди площади, он шепнул мне на ухо:
– Здесь я и лягу с тобой.
Лишь теперь я поняла, наконец, сколь коварны христиане. Ланиты мои залила краска стыда, я опять хотела заплакать, но скрепилась и так же шепотом спросила его:
– Разве, не стыдно нам будет людей?
– Если нам стыдно людей, – ответил он, то кольми паче должно стыдиться, а вместе с тем, бояться бога, знающего все тайны человеческие! Ведь он будет судить весь мир, и воздаст каждому по делам его.
Я ничего ему не ответила. Лишь продолжала пристально смотреть ему в глаза; он, глядел на меня, но разве каменная твердость читалась в его очах? Нет. В них было сомнение. В них была мука. Я уже знала, что сделаю, только никак не могла решиться. Вокруг было слишком много людей и все они чего-то ждали. Все они готовы были окатить меня ушатом презрительных насмешек, хохоча и тыча в меня пальцем. После такого позора не стоило бы и жить, но... я была готова к нему. Мне лишь не доставало решимости. Наконец, я медленно сбросила наземь гиматий; дрожащими пальцами расстегнула фибулу, скреплявшую мою столу, и когда она упала к моим ногам, стоя перед всем миром в бесстыдстве наготы, воскликнула:
– Иди ко мне и возьми меня. Я выполнила твое усло... – но не сумела закончить фразы; у меня перехватило дыхание.
– Блудница! Бесстыжая! – обрушилось на меня со всех сторон. Горожане засвистели, заулюлюкали, благочестивые матери стали прикрывать руками глаза своим чадам. – Бога не боится! Так, людей постыдилась бы!..
Лицо его сделалось белым, как полотно. Он медленно отступал от меня назад в толпу и глядел только под ноги.
– Распутница! Зачем искушаешь святого человека?!
– Камнями ее побить! Камнями!
– Стыдись, потаскуха, твой отец Елима был уважаемый человек!
– Держите ее, люди! Братья! Держите срамницу!
Я с трудом сознавала, что было дальше. Помню только, что бежала по стогнам как была, нагая, а меня догоняли. Вослед мне летели проклятия и камни. Это было, кажется, самое жуткое и безобразное, что довелось мне вынести в жизни. Хвала богам: я была тогда почти в беспамятстве и кроме ужаса и боли не ничего могла чувствовать. Наконец, не помню, как, и не помню, где, силы и рассудок совсем оставили меня...
В чувство меня привел только ночной холод. Было уже около второй стражи. Я лежала у глинобитной стены на какой-то пустынной и темной улице: по-прежнему нагая, избитая, истекающая кровью, но живая, хотя... лучше бы мне было тогда умереть.
Может быть меня убьют разбойники? – с надеждой думала я. – Мне было хорошо известно, как опасаются разбойников эдесские обыватели. Едва смеркнется, они запирают двери своих домов на сто засовов и не откроют даже родственнику, проси он их об этом хоть именем Христа, хоть именем Нергала. Стучаться в дома, прося приюта и одежды – было бы бессмысленно: если ты добрый человек, то сиди ночью дома, а не рыскай по стогнам, словно разбойник.
Вокруг не было ни души. С трудом поднявшись на ноги, я заметила возле дома, где только что лежала, пальму, с которой нападало много листьев. Подобрав несколько штук, я сделала себе из них нечто вроде одежды, а затем постучалась в дом. Я была уверена, что мне даже не ответят, но спустя всего мгновение из-за двери послышался мужской голос:
– Кто ты? Чего тебе надо, добрый человек?
– Пусти ради Христа, – обрадовалась я. – Меня ограбили. Все забрали, даже одежду. Уповаю на твое милосердие, добрый хозяин.
– Я, хотя и не христианин, но не привык отказывать человеку в беде. Входи, – ответил хозяин, отодвигая засов.
Золотарь Памфил, приютивший меня в эту ночь, был замечательным человеком. Ему я обязана жизнью...
***
Я больше не вернулась в дом отца. Не знаю даже, жив ли он: удалось ли ему перенести мой позор или нет; стонет ли его душа во мраке Нергала или до сих пор радуется свету Шамаша, но благослови же его Господь и в той, и в этой жизни. На следующий день, попрощавшись с Памфилом, и поблагодарив его за гостеприимство, я направилась в огласительное училище и жила при нем до тех пор, пока господь не сподобил меня своего святого крещения. После сего я удалилась в Сирийскую пустыню и сделалась отшельницей, пребывая в этом качестве до сих пор. Я великая грешница. Кроме возвещенного Царства надеяться мне уже не на что. Я знаю это. Знаю, но временами все еще молю его сжалиться надо мной: лишить вечного спасения, бросить на самое дно преисподней, но подарить единственный миг, которого не было у меня и уже никогда не будет... Никогда.
Похожие статьи:
Рассказы → День, когда Вселенная схлопнулась [Рифмованная и нерифмованная версии]
Рассказы → Старец Силуан
Рецензии → Рецензия на книгу "Сатана: биография"
Рассказы → Ошибка Каиафы
Рассказы → Демон недоделанный