Альбатрос над Фисоном (XIII - Эпилог)
на личной
XIII
... Его бросили в одиночку.
Камера была небольшая, без окон, - четыре шага в ширину, шесть в длину, - не разгуляешься. Металлическая дверь с форточкой-кормушкой и глазком, узкие деревянные нары с соломенным матрасом, откидной столик напротив, привинченный к полу табурет, в углу - параша, и моргала под потолком голая лампочка. Сырые склизкие стены непонятного цвета с отслаивающейся краской одним только видом вгоняли в тоску, а затхлый воздух и «ароматы» гниющего дерева, старого тряпья и засохшего дерьма в ведре создавали такой тошнотворный «букет», что у Элая в первый миг закружилась голова и потянуло блевать. Подвалы охранки на парфюмерный салон явно не тянули.
Но человек привыкает ко всему. Принюхался и Элай, перестав замечать «амбре», и вскоре прежние мысли вновь овладели им, и прежняя тревога: где Миса? Что с ней? Тревога, возникшая с момента, как увидел испуганно бегущих по домам людей, как услышал о покушении, не отпускала ни на минуту. Она крутилась в голове, свербила мозг, и, поглощенный ею, он расхаживал по камере взад-вперед как заведенный. Скрылась ли? Успела бежать или тоже схвачена? И поначалу это спасало, отвлекало, заслоняло от мыслей о собственной участи, от беспокойства за свою судьбу. Сейчас это казалось не столь важным, главное - чтоб с ней всё в порядке! Но в порядке ли, Элай не знал. Когда принесли баланду, к миске он не притронулся.
Так он промучился вечер и ночь, не сумев заснуть на вонючем влажноватом матрасе, а на утро его отвели на второй этаж - допрашивать. Он сидел в тесном, заставленном шкафами кабинете, на жестком неудобном стуле с прямой спинкой, а за столом - коренастый крепыш с бритым затылком, что арестовал его вчера. И с которым как-то застукали г-на Арпака у парка. Крепыш махнул конвоиру в дверях - свободен! - и повернулся к Элаю.
- Итак, гражданин Абон, начнем.
Элай, потирая запястья после наручников, усмехнулся.
- Я уже не «господин»?
- Господа - в Насаре, а здесь и сейчас вы - «гражданин». Итак, разрешите представиться: старший лейтенант Бисар, буду вести следствие по вашему делу. В чем обвиняетесь, при аресте я вам объяснил.
После протокольной части (анкетные данные, состав семьи, привлекался - не привлекался, выезжал - не выезжал и тому подобное) - начался допрос по существу, причем особой изобретательностью не отличался.
- Вам знакомы эти люди? - Бисар выложил на стол две фотографии. - Если да, когда, где, при каких обстоятельствах познакомились?
Элай сглотнул ком в горле. С одной карточки на него смотрела Миса - строго, холодно, высокомерно, - как умела только она. На другой - насмешливо улыбался г-н Арпак.
- Что с ней? - Элаю стало немного душно, он покрутил шеей, голос чуть охрип. - Тоже здесь?
Старлей осклабился и откинулся на спинку.
- Вопросы, гражданин Абон, здесь задаем мы.
Элай зло скривился.
- Вот и задавайте их - себе. А мне с вами, пока не услышу ответа, говорить не о чем.
Тот пожал плечами.
- Если боитесь навредить ей, то зря: ей уже не навредите. И не поможете.
- Это почему же? - и он насторожился.
Бисар вздохнул и нехотя признался.
- Убита при попытке к бегству. Вчера еще.
Элай, бледный, задыхающийся, вскочил.
- Врете! Вы всё врете! - хотя почему-то сразу понял, что тот говорит правду.
В кабинет заглянул конвоир - что за шум? - но старлей отмахнулся - уйди, всё в порядке!
- Зачем мне врать? Мне это ничего не дает.
Элай опустился на стул, оглушенный вестью. Миса! Слезы против воли навернулись на глаза. Но этого не может быть! В груди растеклась противная слабость, уши заложило ватой. Он сидел, потерянный, ничего не видя, не слыша, не соображая, словно впав в ступор. И как ни пытался Бисар продолжить, как ни теребил его, тряся за плечи, Элай только тупо и бессмысленно молчал. На этом допрос и закончился, - его вновь отвели вниз.
Когда закрылась дверь, Элай остался один и наедине - со своими мыслями и отчаянием. И в отчаянии заметался по камере. Но как такое может?! Ведь еще позавчера были вместе! Болтали, ласкались, пили чай с пирогами! Разве может это всё исчезнуть?! Разве не помнит он запаха ее волос, вкуса губ, касания кожи? А хрипловатый смех? А родинку на левой груди и каждый изгиб тела? Да он с закрытыми глазами нарисовать сможет! Это не укладывалось в голове. Как может человек, целая вселенная, пропасть, сгинуть в никуда? Ведь они так много хотели успеть! И на море побывать, и мир посмотреть, и жить - долго-долго! А по вечерам сидеть перед открытой печью и смотреть, как пляшут языки пламени и качаются на полу тени. Но качалась только лампочка под потолком, и скрипели в коридоре сапоги конвойного. Неужели и впрямь в конце лишь безымянная яма? Ведь это ждет и его! И впервые с момента ареста он с ужасающей ясностью увидел, осознал, понял: впереди - СМЕРТЬ! Близкая и неизбежная.
И он впал в тоску - черную и безысходную, не оставлявшую ни днем ни ночью. Его водили на допросы, очные ставки, пытались разговорить, заставить что-то подписать, но он всё так же тупо молчал. А в камере, упав на нары, мог часами и сутками бессмысленно и оцепенело пялиться в потолок - с застывшим, неподвижным взором, не двигаясь, не меняя позы. Могло показаться, что он о чем-то усиленно думает, но это было не так: в голове не мелькало ни зги - только мрак, только тьма без просвета. А перед глазами - зияла разверстая яма. Бездонная и безымянная.
Но иногда, когда накатывало отчаяние - дикое, жгучее, нестерпимое, он вскакивал и вновь метался, как зверь в клетке. И хотелось разбить голову о стены, лишь бы избавиться от невыносимого, рвущегося наружу ужаса - ужаса перед Грядущим. Или вопить, рыдать, кататься по полу. Как можно?! Как можно его молодое, здоровое, полное сил тело запихнуть в холодную сырую яму?! Ведь оно хочет жить, любить, дышать! В нем бьется сердце! Как можно закопать чувства, мысли, память?! Ведь, может, он один в целом свете помнит о родинке на левой груди! И как падает заколка у изголовья и рассыпаются пушистым ворохом волосы! Как можно всё это в яму?! Ведь там всё истлеет! Ведь там черви! И казалось уже, что это воняет не параша в углу, а заживо гниет его собственное тело. И он тихо плакал от тоски и отвращения.
А по ночам мучили кошмары: его кто-то преследовал, ловил, пытал. Он молил, он жаждал увидеть во сне Мису, хоть раз, хоть глазком, - ведь они толком так и не простились! и так много хотел сказать ей! - но приходила ночь, а с нею - опять страх и чьи-то серые безликие рыла. Однажды, вскочив после такого сна в холодном поту, он спустил ноги с нар и измученно вытер испарину со лба - когда же всё закончится?! И вдруг краем глаза, не веря себе, замерев в ужасе, увидел, как угрожающе вздымается за спиной матрас и наваливается, и душит, душит, душит! Тут он проснулся по-настоящему. После подобных снов спать не хотелось вообще.
Он не замечал времени, не вел счета дням, застыв в безвременье. И только по приглушенным отдаленным хлопкам петард в одну из ночей и мятым рожам надзирателей на утро понял, что наступил Новый год (несмотря на введенное военное положение, война в самом городе пока не ощущалась). Оказалось, что прошло всего лишь несколько дней, хотя мнилось - тысячелетия, настолько далекой и нереальной выглядела отсюда прежняя жизнь.
А через неделю его отвезли в суд, но Элай не питал иллюзий и знал, каков будет приговор, - еще накануне застучали топорами плотники, а когда водили знакомиться с обвинительным заключением, увидел в окне, как возводят во дворе Департамента эшафот.
То утро стало особенно тяжелым. Он проснулся совершенно разбитый, в ознобе, с воспаленными покрасневшими глазами. И никак не мог согреться. Холод, пронизывающий холод, казалось, сковал всю вселенную, и не осталось нигде тепла. Его мелко трясло, но он знал: дело не в холоде. То был страх - липкий, скользкий, бросающий в пот. За стеной всё стучали топоры, и противная тошнотворная слабость растекалась по телу, и ухало в ямы, проваливалось куда-то сердце в груди. Да, прав был Арпак: как ни хорохорься, а умирать - всегда страшно. Господи, страшно! Как не понимал этого раньше?! Сказал бы он в тот день «да», знай всё наперед? Он облизнул пересохшие губы. И мысли почему-то вновь скакнули на Мису. Что хотела тогда, в последнюю встречу, сказать, но так и не сказала? Предупредить? Проститься? Он обхватил голову и застонал. Господи, как всё бессмысленно! Как глупо всё и бессмысленно! Неужели ради этого жил? О чем-то мечтать, желать, мучиться, - и оказаться у разбитой параши?! Неужто это и есть жизнь?! Скрежетнул замок, дверь распахнулась, и конвойный, пожилой усатый дядька с добродушным лицом, махнул.
- Абон, на выход!
Коридоры, лестница, знакомый автозак, знакомые лица «соратников по борьбе» - хмурые и бледные, - пять минут тряски по булыжным мостовым, вновь коридоры и вот он в зале суда - в арестантской клетке. На скамье подсудимых он сидел один, - хотя дело велось общее, «о террористической радикал-демократической группе» (к которой «пришили» еще как организаторов бывшего шефа полиции полковника Айсара и арестованных членов Директории и Конвента), судили «боевиков» по отдельности, и Элая - первым (по алфавиту). Напротив, под портретом Маршала, перетянутым траурной лентой, на возвышении восседал трибунал - трое в серых мантиях с желто-зеленой окантовкой. Справа, у окна, - гособвинитель в синем мундире с петлицами юстиции, обложенный папками. Стол слева пустовал - защитника им, как государственным преступникам, не полагалось. Пустовал и стол секретаря - заседание было закрытым и протокол вели сами судьи (даже конвой, заперев клеть, из зала вышел).
Процесс начался, но Элай не вслушивался в речи, не слушал вопросов и не отвечал, а молча, исподлобья наблюдал за тройкой. Он всматривался в эти серые лица, под цвет мантий, в их смазанные, безликие лики, дряблые одутловатые щеки и плешивые черепа. И видел, как астматично сопит председатель, потирая короткую, с наплывшими подбородками шею; как украдкой, наклонив голову или вовсе отвернувшись, ковыряется в носу судья слева; как, прикрыв рот, время от времени зевает третий, заполняя протокол.
Он смотрел, и его вдруг стал разбирать смех. Как, и эти люди будут решать его судьбу?! Вот этот задыхающийся боров?! Этот тип с пальцем в носу?! Или тот, плешивый? Решать: вешать - не вешать, жить ему - не жить?! Он их боялся?! Это казалось смешно и абсурдно. Он почувствовал, как отступает страх, как что-то поднимается в нем - презрение, стыд за собственную слабость, упрямство, - как просыпается давно забытое чувство - гордость. Бояться этих рыл?! Этих канцелярских крыс?! Разве не мечтал он в детстве о подвигах? Стать сильным и смелым, спасти человечество? Да, с человечеством не получилось, но умереть достойно - разве не шанс? Пусть никто не узнает, пусть - безымянная яма, но, черт возьми, разве не сделает он этого хотя бы для себя? Он глубоко вздохнул, расправляя плечи. И тихая злая улыбка осветила лицо. Вешайте, суки! Но слез не дождетесь!
В нем словно что-то вспыхнуло, и что-то сгорало, слетали шлаки, рвались последние нити, вязавшие к жизни. Сгорали покровы, кожа, плоть, обнажая костяк и стержень. Он ощущал, как ожесточается, как твердеет, застывает сердце в груди, как наполняется ясным холодом голова. И он уже знал в этот миг, - он выстоит. Чего бы это ни стоило. Потому что есть в каждом то неуловимое, то ядро-опора, та капля, в которой - весь мир. Тот уголок, куда не дотянуться никакой охранке, тот неделимый остаток, что остается с тобою всегда. До последнего.
И когда прозвучало «виновен!», и когда председатель просопел «через повешение», Элай лишь презрительно скривил губы. Вешайте, суки, вешайте!
...Через день, ближе к вечеру, в камеру вошел Бисар.
- Осужденный Абон, - начал он официально-деловито и помахал чистым листом бумаги, - разъясняю вам ваше право подать прошение о помилование. На имя Верховных консулов. Будет рассмотрено сегодня же.
И Элай понял: всё свершится завтра, на рассвете. Но остался спокоен. Спокоен и зол. То, что родилось в нем в день суда, осталось, не исчезло, - он был готов ко всему. Только сегодня с утра примешалась, забродила в душе обида, злость, даже ярость - глухая, сдерживаемая. Он умрет, а рыла останутся?! Над ним будет метр земли, темной и беспросветной, а над ними по-прежнему - небо и солнца свет?! И не увидит больше, как рассыпаются волосы по девичьим плечам, а те всё также будут тискать баб по углам? Всё восставало в нем от этой несправедливости. Но внешне оставался спокоен, и лишь равнодушно хмыкнул.
- И что, помилуют?
Бисар развел руками.
- Это Консулам решать, не мне, - он положил на стол бумагу и ручку. - Через час зайду, думай. Товарищи твои уже катают, все как один. Само собой, раскаяться надо по полной. Глубоко и чистосердечно.
И быстро вышел. Усатый конвойный с добродушным лицом помедлил, закрывая дверь, и, оглянувшись, шепнул:
- Пиши, сынок! Чего думать? Хужей не будет. Болтают, что амнистию объявят политическим. Авось подфартит.
Когда дверь захлопнулась, Элай вскочил и нервно заходил. Амнистия? Политическим? Он облизнул пересохшие губы и почувствовал, как сильно забилось сердце. А вдруг? Чем черт не шутит! Бывало же в истории! Даже традиция, кажется, была когда-то такая негласная: новый правитель в ознаменование новых времен и примирения прощает противников предшественника, открывает тюрьмы, разрешает вернуться изгнанникам. И услужливая память историка подсказывала - да, случалось, и не раз! И цареубийц порой прощали!
Внезапно вспыхнувшая, отчаянная надежда вдруг захлестнула его. Он сам не ожидал и не понял, как легко всё в нем перевернулось: буквально пару минут назад был готов на эшафот взойти, смерть достойно принять, а сейчас - аж руки задрожали! Ведь и впрямь хуже не будет! Чего ему терять? Да и остальные же пишут! Он бросился к столу.
«Верховным Консулам от осужденного Абона...» - торопливо, лихорадочно, трясущимися пальцами застрочил Элай. Пусть каторга, пусть Хайвар, пусть Дикие Степи! Он на всё готов, всё вынесет, лишь бы жить! Жить! И остановился. «...раскаяться по полной. Глубоко и чистосердечно». Раскаяться? Только тут до него дошло. Элай сжал кулаки. Раскаяться перед этими?! Перед рожами, что убили Мису?! Закопали родинку?! Предать ее память?! Что ковыряются в носу, отправляя на виселицу?! Его вновь затрясло, но теперь уже от злости. Он отшвырнул ручку. Идиот!!! Кому он собрался каяться?! И рвал бумагу в клочья, не понимая, стыдясь, как мог поддаться слабости. Не дождетесь, суки, не дождетесь!
Когда Бисар заглянул через час, Элай валялся на нарах, - заложив руки за голову, бледный и взъерошенный. А на полу - обрывки.
- А, всё-таки начинал, - Бисар с любопытством оглядел поднятый клочок. - И что же остановило? Гордыня?
- Вам-то что за дело? - огрызнулся Элай.
- Просто интересно, - тот пожал плечами и показал исписанные листы. - Остальные подают.
- Это их проблемы.
- Гордыня, - Бисар покачал головой. - Запачкаться боишься?
- В дерьмо ваше окунуться? - Элай фыркнул. - Боюсь.
- А у нас работа такая - дерьмо убирать, чтоб другие могли чистенькими расхаживать. И делаю ее я честно. Причем дерьмецо-то приходится убирать, в основном, ваше, господа свергатели основ! - и зло усмехнулся. - Ваше и вам подобных, что так и норовят Родину свою обгадить, дерьмом облить да с ним же и смешать. Что, не так, господин Абон?
- Я на Родину не гажу! - вскочил Элай, сверкая глазами. - Это вы превратили ее в одну сплошную парашу! В сплошной Хайвар!
- Что же тогда с врагами ее стакнулся? Или и впрямь не знал, на кого работала семейка Арпак? И денег от них не получал? А теперь наши пацаны-гвардейцы головы свои кладут под пули насарские. И пули эти вы лили - за тридцать сребреников! Или сколько ты там получал - двести, кажется? Мне, может, тоже не всё нравится у нас, но Родина - как мать: она может спиться, и стервой стать последней, но я ее никогда не брошу! И какой бы сукой ни была, я за нее глотку любому порву! Зубами! Потому что своих не бросаю! И не предаю!
- А ты пафоса-то убавь, гражданин начальник! - Элай оскалился. - А то щас зарыдаю! Ты ведь тоже, смотрю, не в окопе вшей кормишь, а в кабинетике теплом! Что ж добровольцем-то не пошел, патриот хренов? А то развелось вас, смотрю, вояк диванных! Тебе ж на фронте место, а ты ходишь, лоб здоровый, бумажки перекладываешь! И на Родину, мать нашу, не за бесплатно ведь работаешь, а? Паек, небось, имеешь неплохой, местечко пригретое да жалованье гарантированное, так ведь? Отчего ж Родину такую, мать-кормилицу, не полюбить? Поэтому про сребреники ты кому-нибудь другому греми! И про «работу, честно деланную», мне загибать не надо! Это вы когда своих же, лахошцев, пачками в Хайвар отправляете, на полях нефтяных гнить, - это, что ли, «честная работа»? Или опять Родину спасаете? А женщину безоружную убить - много чести? А когда брата на брата «стучать» заставляете - это тоже Родина велит? Странная у вас «Родина» получается - очень уж на начальство ваше смахивает! И не поймешь порой, то ли Родины лик, то ли жопа маршальская. У вас ведь что шеф ни скажет, то глас Родины. Только Родина уж и не знает, куда от таких «сынов любящих» деться. И своих я тоже не бросаю! Только у нас разные «свои». Так что Родину любить меня учить не надо! Меня завтра Родина вздернет, и мы с ней будем квиты! А вот вам, «шакалам», - квитать не поквитаться!
- Ладно, побалаболь пока, - отмахнулся тот. - Я лежачих не бью, а ты уже лежачий, хоть и скачешь козлом. Поглядим, как завтра балаболить будешь, - и окликнул конвойного в коридоре. - Поп пришел?
- Тута я, - прогудел бас, и в проеме нарисовался настоящий великан в рясе с широкой епитрахилью поверх, с Евангелием подмышкой и дароносицей на груди.
- А, вы, отче, - и Бисар почему-то недовольно, с сомнением, оглядел могучую фигуру священника. - Что, больше прислать некого было?
- То Владыке решать, - поп ухмыльнулся, словно не замечая тона вопроса. - Мы люди тоже служивые, подневольные. Куда шлют, туда идем.
- Ладно, приступайте, - и обернулся к Элаю. - Можешь исповедаться. Нам не захотел, хоть отцу Ар-Кааду покайся. Только его прощение от «галстука» не спасет.
И вышел. А отец Ар-Каад с трудом протиснулся в камеру, - двери были рассчитаны явно не на него.
- Не слушай его, сын мой, - пророкотал он, чуть отдышавшись. - Всё в руках Божьих: и казнь земная, и жизнь вечная. И псы на псарне господами мнят себя, покуда Псарь в отлучке.
- Псарь, похоже, дорогу на «псарню» вообще забыл, - усмехнулся Элай и кивнул вслед ушедшему. - А чего этот на вас косился так?
- Так «на заметке» стою в «святцах» их, вот и косится.
- Вас-то за что?
- За мысли не восторженные, речи не благолепные. Что «на исповедь» к ним не бегаю, «дарами» их не причащаюсь. Но то мои грехи, - и положил Евангелие на стол. - Ты-то исповедаться желаешь? Причаститься? На муку смертную ведь идешь, ведаешь?
- Ведаю, отче. Но исповедаться не буду.
- А что так? Стыдишься? Безгрешным мнишь? Али не веруешь?
- Не верую, - и криво улыбнулся. - Закопают, и вся недолга. Нечего на меня Дары тратить, добро переводить.
- А коли ошибаешься? Коли есть Там Кто?
- Значит, за всё отвечу, - тихо сказал он, и непонятное ожесточение скользнуло по лицу. - За безбожие, и за всё.
Отец Ар-Каад пристально посмотрел на его застывшие, искаженные гримасой черты, стиснутые зубы, и тяжело вздохнул.
- Знать, судьба тебе такая, - он покачал головой. - На всё Воля Божья, - стало быть, и твое неверие Ему зачем-то надобно. Промысел Божий иной раз и безбожными руками творится, замыслы Его неисповедимы. Кто ведает, кому неверие - грех смертный, а кому - крест? Не мне судить. Не положено тебе отпущения, коли не веруешь и каяться не желаешь, но, зрится мне, больший грех - оставить душу мятущуюся пред мукой смертной без попечения пастырского. Любовь выше Закона, а Господь милостлив и всемогущ, и всё в Воле Его. Разве не в силах Его спасти неверующего? - и махнул ручищей. - Так и быть, возьму грех на душу, а твои - отпущу, против воли и Закона.
Колыхнулась расшитая крестами епитрахиль, и зазвучал бас в разрешительной молитве - «...властию Его мне данною, прощаю и разрешаю...».
...После ухода священника в камеру заглянул дежурный.
- Абон, у тебя ужин сегодня... - и лысый майор-здоровяк помялся, - ну, в общем, последний. Можешь заказать что хочешь. Положено так, традиция, мы ж не звери. Сыров амарнских не обещаю, но остальное - достанем. Ну и спиртного нельзя.
- Спасибо, не нуждаюсь, - Элай потер лоб, он вдруг почувствовал, как страшно устал, внезапно и резко.
- Ну смотри, дело хозяйское, - и потопал к соседней камере.
- Верно, сынок, - поддержал усатый конвойный, возясь с ключами. - На плаху надобно налегке идти. А то обделаешься на полное пузо. Повидал уж.
Когда дверь закрылась, и Элай понял, что откроется она теперь только на эшафот, что остался один, и теперь уж до самого конца (свиданий с родными им не полагалось), холодной змеей вползла в душу прежняя тоска. Камера была без окон, и горела лампочка под потолком, но он почти физически ощущал, как сгущаются там, за стенами, сумерки над городом, как гаснет свет над миром, и по мере того сгущалась тьма на сердце.
Его вновь зазнобило, слабость придавила к нарам, и ужас, могильный ужас, сжал грудь. Один! Совсем один! Пред ликом пустой и равнодушной вселенной, под мертвыми пустыми небесами! И впереди - лишь смерть! Ужас от беспредельного одиночества, оставленности, ужас перед Грядущим охватил его. И так захотелось человеческого лица, голоса, взгляда, что готов был барабанить в дверь, - хоть кого! лишь бы не один!
Горела лампочка, света хватало, но Элай видел, как выползает из углов колышущаяся, извивающаяся мгла, как затапливает камеру мрак, как погружается мир - его мир! - в темную, беспросветную пучину. Мрак, всюду мрак! Всюду холод и темь! И Смерть стояла за плечом, дышала тленом, касалась ледяными пальцами. Вились над ним, кривлялись и хохотали серые мороки, раскачивая перед глазами веревку с петлей, и Элай судорожно, начиная задыхаться, хватался за шею, почти реально ощущая, как стягивается на горле удавка, как хрустят и ломаются позвонки.
Он пытался бороться, противостоять, он стискивал зубы и взывал к гордости, мужеству, но уже знал - не совладать! Ужас гнул и ломал, его бил озноб, трясло, корчило. И в отчаянии, плохо понимая, что делает, опустился он на грязный пол и взмолился сам не ведая кому. И просил лишь об одном - дать сил! Только сил! Сил выстоять в эти часы, когда обступили его духи Бездны, и выстоять завтра - на рассвете, чтобы встретить смерть, как подобает человеку. Сил выстоять перед надвигающейся Тьмой...
А ночью ему впервые с ареста приснилась Миса. И море.
...Они плыли в лодке по реке. Над головой - горячее южное солнце, и ослепительно синее небо, без пятнышка, и тянулись вдоль берегов песчаные косы. Билась о борт легкая волна, играла на перекатах рыба, носились над гладью чайки, пикируя, ссорясь, вырывая добычу. Слева, справа их обгоняли лодки с незнакомыми людьми, кто-то перекликался, кто-то пел, слышался смех. Последним шел двухвесельный рыбачий ялик, а в нем - тощий мужик со всклоченной редкой бородкой, беременная девушка и, странное дело, Бисар. И кружился над ними огромный альбатрос - белый-белый, с темными кончиками крыльев. Но Элай смотрел и видел только Мису.
Она сидела на кормовой банке, в свободном летнем платьице, чуть прикрывавшем коленки. Откинувшись, вытянув босые ноги, скрестив тонкие лодыжки, она улыбалась ему, и ветерок трепал ее распущенные волосы. Это была вроде бы прежняя Миса и вместе с тем немного другая. Что-то в ней неуловимо изменилось, и Элай никак не мог понять, что: то ли помолодела, то ли просто расслабилась, смягчилась. Исчез вечный холодок, настороженность, растаяли в серых глазах льдинки, во взгляде появилась мечтательность, безмятежность. И улыбалась по-другому - тихо и ласково, с затаенным лукавством на кончиках губ. И сама она в этом простеньком цветастом платьице, с открытыми плечами, босоногая и растрепанная, казалась близкой, домашней, родной. Не было больше дамы - перед ним сидела девчонка с соседнего двора, которую знал уже тысячу лет.
- Чего молчишь? - зачерпнув из-за борта, она брызнулась. - Язык проглотил?
Даже голос стал звонче, хрипотца лишь проскальзывала.
- Куда мы? - а вот он почему-то охрип.
- Я же обещала показать тебе море, - и кивнула вперед. - Это уже недалеко, за излучиной. Греби!
И Элай взялся за весла. Скрипели уключины, поскрипывала обшивка, и уплывали назад речные пляжи. А когда прошли излучину, устье и лодку вынесло на простор, Элай застыл - перед ним расстилался Океан, Великое Море.
Сверкало в зените солнце, и солнце сверкало на зеркале вод, рассыпаясь мириадами искр. Бездна-синь раскинулась над головой, и такая же - разверзлась под ногами. Бежали белые барашки, качались у поверхности медузы, качалась лодка, разбивая носом волны. Желтые дюны замерли на отлогом берегу, а вдали - лезвием замер горизонт, разрезая безбрежность надвое - небесную и водную. Свежий, напитанный солью, ветер сушил кожу, отдавал водорослями, шумел в ушах, и шумел, рокотал прибой, накатывая пенистые валы на прибрежную полосу.
Он смотрел на море, солнце и Мису, залитую солнцем, и ощущал, как распахивается душа этому морю света, океану тепла, как пьянеет, как затапливает его безудержная радость, растворенная в воздухе. Он сидел, опустив весла, и смотрел, как жмурится Миса, подставляя лицо ветру, как бьется голубая прожилка на тонкой шее, как парит в вышине альбатрос, и знал: это и есть счастье. Качаться на волнах, в лучах полуденного светила, и видеть, как поправляет любимая бретельку на голом плече, как стыдливо выглядывает из лифа родинка. Как шевелит пальчиками на узкой ступне и почесывает лодыжкой о лодыжку. Как блестит солнце на гладких волосах, что кажутся теперь рыжими, и лукаво поблескивает из-под ресниц смеющийся взгляд. И он знал в этот ослепительный застывший миг - смерти нет, и прошлое уже миновало...
...Он проснулся в слезах, задыхающийся от острого, нестерпимого счастья. И уже не видел ни грязных облупленных стен, ни мусора на полу, и не было тьмы на сердце, - перед глазами стояли море, Миса, белый альбатрос. И словно не слышал, как с лязгом распахнулась дверь и в последний раз щелкнули на запястьях наручники, как выводили из соседних камер «боевиков», - в ушах грохотал прибой и кричали чайки. Его вели на смерть по узким сырым коридорам, а он, качаясь будто пьяный, лишь глупо и блаженно улыбался, - лодку качало, и плескалась под килем волна.
А когда их вывели во двор, посреди которого высился помост с длинной виселицей, он поднял голову и тихо и счастливо засмеялся. Он так и знал! В пасмурном предрассветном небе белым парусом кружил альбатрос. И то не было видением!
- Едрит твою за ногу! Экий красавец! С моря, что ли, занесло? Далече! - конвоир слева удивленно покрутил усы и, оглянувшись на дежурного, потянулся за карабином. - Разрешите, господин майор? Ей боже, враз положу!
- Отставить! - буркнул тот. - Пусть летает.
Утро оказалось сумрачным, небо насупилось, готовясь разразиться снегом ли, дождем. Конвоя было немного - всё проходило во внутреннем дворе охранки, без публики, лишь мелькали в окнах лица любопытствующих сотрудников, поэтому оцепления большого не требовалось. На помосте нервно расхаживало трое каторжан с бритыми головами, что согласились в обмен на смягчение участи исполнить роль палачей. Перед эшафотом вполголоса переговаривались обвинитель и тюремный врач, отдавал последние распоряжения дежурный майор, рядом хмуро топтался отец Ар-Каад в траурных ризах с распятием в руках. У стены - наспех сколоченные гробы с брошенными поверх холщовыми саванами.
Всё было готово к казни, но Элай ничего не замечал. Как объявляют отказы в помиловании и как бледнеет Бешех, рыдает Мадаш, тупо молчит Герим и злобно, захлебываясь в ругани, дергается Инаим. Как начинают зачитывать приговоры и каторжане торопливо проверяют веревки, узлы, кольца на перекладине, как подтаскивают высокую деревянную скамейку со ступеньками, а отец Ар-Каад осеняет смертников крестным знамением. Он не замечал, а завороженно смотрел, как рассекают серую мгу, без единого взмаха, длинные узкие крылья - кипенно белые, с темными кончиками; как режет воздух мощный крючковатый клюв. И он знал - море близко! И блаженная улыбка не сходила с лица - ведь смерти нет!
А на эшафот уже волокли Инаима - вырывающегося, со скованными руками, брызгающегося слюной, кроющего матом весь свет. Накинув на голову мешок, накинув удавку, его втащили на скамью. Взмах майорской перчатки, опрокидывается скамья, и судорожно, в корчах, в агонии, вытянувшись в струнку, бьется тело в петле. А когда затихло, стало слышно, как стекает и капает с мокрых штанов, и поплыл по двору тошнотворный «аромат» параши.
- О, гляньте, обделался! - удивился обвинитель. - А вроде держался молодцом!
- Так это не со страху, - деловито пояснил врач. - Со страху до этого обделываются, а если после - то рефлекс, кишечник сам опоражнивается, обычное дело. Чистая физиология, никакой психологии. Нажрался, наверно, на последнем ужине.
И, сплюнув, пошел свидетельствовать первую смерть.
А Элай улыбался, спокойно и счастливо, - ведь парил над ним альбатрос! И когда усатый конвоир бережно потянул за наручники - пойдем, сынок, пора, - он безропотно и безмятежно взошел на эшафот. Лишь когда хотели накинуть мешок, он дернул головой и отстранился.
- Не надо, - тихо попросил он. - Я хочу видеть.
Бритый палач вопросительно обернулся к майору, - тот, пожав плечами, кивнул.
- Последняя воля - закон.
Легла на голую шею пенька. Элай шагнул на скамью и глубоко вздохнул, - он готов. И резко оттолкнул опору ногами – сам. Хрустнули позвонки, качнулись в вышине крылья, и альбатрос взмыл к облакам.
И пошел снег.
____________________________
Э П И Л О Г
* * *
…Он появился в сумерках, когда на Лахош, уже неделю засыпаемый снегом, опустилась вечерняя мгла и на занесенных сугробами улицах стало совсем безлюдно и пусто…
День был субботний, но из-за военного положения приходилось работать и по выходным, особенно руководящему составу. Вот и Хен, теперь уж капитан, начальник Второго управления, почти весь день проторчал в Хайваре - вербовал каторжан для штрафбата, завлекая возможностью «кровью искупить вину». Но набор шел туго – желающих зябнуть в заснеженных окопах и лезть под насарские пули оказалось не так много, как рассчитывали в Департаменте. И Хен вымотался донельзя, охрипнув от агитации, речей и ругани с начальниками лагерей.
Набор шел туго, но ситуация на фронте того требовала. Конечно, Консулам, что развили бешеную дипломатическую активность, удалось быстро сколотить антинасарскую коалицию из Орука, Рисена и Бофира (те были не на шутку напуганы возрождением имперских амбиций бывшего губернского центра). И даже сподвигли союзников начать боевые действия на своих границах, но людей всё равно не хватало. Да, после декабрьского наступления в первые дни войны натиск насарцев ослаб и захлебнулся (те просто застряли в лахошском бездорожье и очередной зимней распутице). Тем не менее вражеские части, преодолевая отчаянное сопротивление Гвардии и народного ополчения, не взирая на небывалые снега, медленно, но упорно вгрызались в лахошскую оборону. И продвинулись на отдельных участках вглубь территории километров на сорок.
Осложнялось всё и пока еще подспудными, неявными, но уже возникшими разногласиями меж Консулами. И по поводу выборочной амнистии «политических» (на чем настаивал Эбишай), введения налога на нужды Гвардии, несущей основные тяготы войны (чего требовал Икем), дележа бюджета и прочих животрепещущих вопросов. Даже из-за увековечивания памяти Маршала умудрились поцапаться, когда один предложил возвести на площади Революции мавзолей, а другой – храм Спаса-на-Крови. Хен, как доверено-приближенный Эбишая, был в курсе взаимоотношений Консулов и начинал всерьез опасаться, что добром это не кончится. А ведь дуумвират не просуществовал и месяца!
Вернувшись домой часам к пяти, Хен, усталый и голодный, сел сразу ужинать. Кела, ходившая на восьмом месяце, как обычно валялась в спальне - с книжкой на диване. Хен ел жадно и торопливо, а за окном падал всё тот же странный снег – непрекращающийся уже неделю, не тающий при плюсе, с непонятным желтоватым оттенком. Желтизна особенно заметной становилась по вечерам, когда на улицах зажигались фонари (что случалось, правда, теперь всё реже и позже - топливо тоже уходило на фронт).
Снег был странный: в последние дни столбик термометра поднялся до плюс шести - восьми, но тот вопреки законам физики лежал не тая, такой же холодный, сухо похрустывая под ногами, сверкая желтизной. И всё также сыпался с туманного, плотно затянутого облаками неба, не превращаясь в дождь.
Как показали простейшие эксперименты в физлаборатории Университета, «точка плавления аномального снега равнялась плюс двенадцати градусов Цельсия». Профессора, конечно, ахали и хватались за головы, но ничего объяснить не могли, а каких-либо особенностей или отклонений в химическом составе выявить не удалось. Обычная вода, H²O, в твердом кристаллическом состоянии, без заметных примесей, с обычным спектром, но визуально почему-то желтоватая и не желавшая переходить в жидкую фазу при ноле градусов.
Снег шел неделю, не прекращаясь ни днем, ни ночью, засыпая, загромождая, заметая город желтыми сугробами. И всё труднее становилось расчищать улицы, дворы, дороги (дворников мужского пола из-за призыва в ополчение катастрофически не хватало, а женщины на такую неблагодарную работу шли неохотно). Консулы начинали задумываться об объявлении, наряду с военным, еще и чрезвычайного положения – теперь уж для борьбы со стихийным бедствием, что буквально валилось на голову.
Начался же снег в прошлую субботу. В то сумрачное январское утро, когда во внутреннем дворе охранки по приговору Особого трибунала были повешены все пять участников так называемой «террористической группы, вставшей на путь измены Родине и сотрудничества с Насаром» («организаторов» - полковника Айсара и арестованных членов Директории и Конвента - казнили через день).
А сегодня в кабинете шефа, перед отъездом в Хайвар, состоялся не менее странный разговор.
- Хен, - полковник Эбишай помялся, словно не зная, как начать, - а что у нас с Хашаном? Ни слуху ни духу?
- Да, глухо.
- М-да, жаль, - тот чему-то усмехнулся, помолчал, побарабанил по столу и поднял взгляд, полный тревоги. - А ведь он желтый...
Хен понял, о чем тот.
- Да, я заметил, - он тяжело вздохнул. - Сам постоянно думаю.
- И?
Хен устало пожал плечами.
- А что мы можем сделать? Если это... - и запнулся, - Если это то...
Шеф утомленно потер переносицу.
- Да, наверно, ты прав: ни-че-го! - губы скривились, он покачал головой. - Бред какой-то! Ладно, будь что будет, езжай, штрафбат на тебе. Конец - концом, а война - по расписанию. И поаккуратней там, береги себя. Верные люди мне еще нужны. Чую, с Икемом мы сцепиться еще успеем.
…Поужинав и убрав посуду, Хен пошел к Келе – поболтать, самочувствие выяснить, новостями поделиться. А та, отложив книгу, с комфортом возлежала на диване, запахнувшись в теплый фланелевый халат. Сложив руки на выпирающем животе, она рассеянно-мечтательно созерцала падающий за окном снег.
Хен стоял в дверях и глядел на сестру. И усмехнулся. Давно ли под стол пешком ходила? А теперь сама - мама! Вспомнилось детство: как с удивлением взирал на маленькое, тихо сопящее чудо, появившееся в спальне; как впервые взял на руки, а она доверчиво хлопала глазенками и тянула его палец в рот; как качал по ночам, когда мать уставала, а отец дрых после караулов. Неужели столько лет прошло?! Он вдруг понял, что, кроме нее, у него, по сути, больше никого не осталось. С женщинами Хену как-то не везло, не складывалось.
- О чем замечталась, Кела-Акапелла? – он присел на краешек и ласково потрепал ее мягкие пушистые волосы. – О кренделях небесных?
- Нет, просто в окно смотрю, – Кела откинулась на подушку, губы чему-то улыбались, взгляд блуждал где-то далеко. – И просто хорошо, – она чуть помолчала и повернула к нему голову. – У тебя не бывает так, что сидишь-сидишь иногда и вроде просто так, без причины, без повода, такое ощущение счастья накатывает! Будто пелена какая-то падает и видишь, что всё в мире хорошо. Вон, например, снег идет, - разве не хорошо?
- Тебя просто прёт! – со смехом возразил Хен. – На восьмом месяце, говорят, это бывает. Гормоны, однако!
Кела тихо фыркнула.
- Типичная мужская логика: думаете, если обозвать что-то умным словечком, это всё объяснит? Гормоны! А что это здесь объясняет? Ну, гормоны и гормоны, они всегда, наверно, есть, но это же не отрицает, что всё может быть хорошо. Просто нужно оглянуться и ощутить, вот и всё. А гормоны, бог с ними, пусть бродят, мне они не мешают.
- Вообще-то… – начал было Хен, намереваясь затеять очередной спор, а он любил иногда поспорить, подразнить, дружески попикироваться с сестрой, но тут из прихожей донесся стук. Стучали в дверь - негромко, но уверенно. Хен застыл на полуслове, а Кела вдруг вся встрепенулась.
- Кого там несет? – проворчал Хен, надевая тапочки, и подозрительно посмотрел на беспокойно приподнявшуюся девушку. – Ты случаем не ждешь кого?
Та пожала плечами.
- Открой, узнаем.
Он хмыкнул и прошлепал в прихожую. Может, вестовой с очередной тревогой? Этого, честно говоря, Хену, уже согревшемуся, сытому, расслабившемуся после тяжелого дня, совсем не хотелось. Он вздохнул и, щелкнув замком, распахнул дверь. Света в подъезде как всегда не было, и в первый миг Хен увидел лишь темный силуэт.
- Здравствуй, добрый человек, – приветливо кивнул силуэт и шагнул в освещенный проем. – Сестра Кела дома?
- Ты?! – Хен в изумлении сделал шаг назад.
Перед ним собственной персоной, живой и здоровый, стоял сапожник Хашан, глава и самозваный пророк Братьев Судного Дня. Высокий, тощий, в рваном тулупчике и небрежно нахлобученном на голову заячьем треухе, со всклоченной редкой бородкой, он не производил впечатления, и лишь спокойный ясный взгляд карих, слегка прищуренных глаз невольно привлекал внимание.
- Не ждал? Думал, сгинул? – и Хашан хитро усмехнулся в бороду. – Слыхал, искал меня, верно? Впрочем, нынче это всё дела минувшие. Сестрица-то дома?
А сестрица, услышав знакомый голос, уже торопилась из спальни, переваливаясь как утка, а живот у нее, в общем-то, был немаленький для такой хрупкой девушки.
- Здравствуй, брат! – она немного неуклюже обняла Хашана. – А я тебя ждала! Ну, не сегодня прямо, а вообще.
Всё еще не пришедший в себя Хен тем не менее ощутил чувствительный укол ревности, услышав, как называет она «братом» чужого, по сути, человека.
- Ежели обещал, что вернусь, куды ж я денусь? – и Хашан ласково, по-отечески погладил ее по голове. – Разве можно Избранную одну оставить в час такой? А час близится! Посему собирайся, не мешкай. Братья наши с сестрами учалили уж, с утречка еще. Только Бхилай, маловер, не пожелал, за сундуки свои трясется - так с ними и сгинет. С собой не бери ничего, оденься только, ибо как сказано: «и кто на кровле, тот да не сходит взять что-нибудь из дома своего». Уйдем мы и прах лахошский с ног своих отрясем.
- К-к-куда?! – изумленный, ошарашенный Хен лишь потрясенно переводил взгляд с «пророка» на сестру и обратно, начав даже заикаться. – К-к-куда вы собрались?! Вы что, с дуба рухнули?! Совсем крышу сорвало?! – и, схватив Келу за руку, рявкнул. – И вообще, кто-нибудь объяснит, в конце концов, что здесь происходит?!
Хашан спокойно поднял на него ясный безмятежный взгляд.
- Ты ж слыхал, уходим мы. Впрочем, – и вновь хитро улыбнулся в бороду, – пути спасения открыты для всех до последнего часа, и ежели пожелаешь, можешь с нами махнуть. Сестра наша, разумею, только рада будет, братство по духу - братства по крови не отменяет.
Кела просияла.
- Так ему тоже можно? – и почти взмолилась. – Хен, идем с нами!
Ничего не понимающий Хен только зло сжал губы, - ситуация, мягко говоря, начала уже раздражать.
- Может, удосужитесь вначале объяснить, что значит весь этот ваш бред?
- Это можно, – Хашан, скинув грязные замызганные боты, потянул Хена за рукав. – Пойдем. Где тут на улицу зыркнуть?
Они прошли на кухню.
- Глянь, – «пророк» кивнул в окно, – чего видишь там?
- Улицу вижу, – буркнул Хен, всё еще не понимая, чего от него хотят, – снег вижу.
- Верно, снег! А чудного ничего в нем не узреваешь?
- Ну, необычный снег, да, но не больше: ветер вот переменится, и кончится вся эта пурга.
- Нет, брат, – и Хашан тихо и пристально посмотрел ему в глаза, – неужто не уразумел еще? Не переменится ветер уж, и валить снег сей будет сорок дён и ночей, как я и рёк. И с часом каждым всё пуще, покуда не сравняет Лахош с землей. Не управитесь вы с ним, а пути-дорожки заметелит скоро. Как хлебушек в город возить будете? Голодать начнете, разбой пойдет, непотребства, - сестрице твоей здесь не место. Лахошу не спастись.
И столько силы и убежденности было во взгляде, голосе, жестах, что у Хена мелькнула безумная мысль: а вдруг?
- А если я возьму сейчас и выброшу тебя вон, а сестру никуда не пущу?
Тот покачал головой.
- Ежели вконец разум утерял – делай!
- Хен! – вступила в разговор Кела, тон ее был тверд и ультимативен. – И не рассчитывай! Я ухожу! Решение окончательное, спорить с тобой я не собираюсь! Ты не сможешь караулить меня круглые сутки. Я всё равно уйду: не сегодня - так завтра, не завтра - так послезавтра. Поэтому не мешай, а лучше - давай с нами. Тебе же сказали, пути спасения открыты до последнего.
- Но это же безумие! – и Хен грохнул кулаком по кухонному столу. – Куда ты хочешь везти ее, на восьмом месяце?! Зимой, в пургу?! Нет! Она никуда не пойдет!
Он хотел схватить ее за руку, но Кела вдруг ожгла его таким яростным взглядом, что он в изумлении отступил.
- Только дотронься! – звенящим от бешенства голосом выкрикнула Кела, Хен никогда раньше не видел ее такой. – Только попробуй! Я всё сказала, Хен: решение принято, и я всё равно уйду, чтобы ты ни сделал!
И с таким грохотом хлопнула дверью кухни, что зазвенела посуда в шкафах.
- Брат! – Хашан коснулся его плеча. – Вижу, что беспокойство о сестре имеешь непритворное, но ежели и впрямь добра ей желаешь, дозволь ей уйти, а? И сам уходи с нами, нужен ты ведь ей. А про Лахош забудь, нет его уж! Снег есть, а град обреченный – сгинул, только морок его последние деньки доживает.
Хен хотел что-то возразить, но, услышав шум в прихожей, стремглав выскочил из кухни.
- Не тронь меня! – тихо, но твердо сказала Кела, стоя в дверях, быстро натягивая шерстяной свитер; движения ее, несмотря на живот, были решительны и деловиты. – Я всё сказала! Мы выходим.
- Но куда?! – почти взмолился Хен, уже понявший, что сестру не остановить и сделает она всё равно по-своему. – Куда вы собрались?!
- Поначалу к реке, – ответил за спиной Хашан, – ялик там у меня, а опосля вниз по Фисону.
- Куда именно? – резко обернулся Хен. – В Рисен? Бофир? В Эльхам? Фисон длинный!
- Много дальше, Хен! Но ты и сам всё сведаешь, ежели махнешь с нами. Решай, брат, слово за тобой – иль сюда, иль туда, ждать не можно, снег-то валит.
Хен схватился за голову и слегка застонал. Ведь это самое настоящее безумие! А рядом на него выжидательно, с затаенной жалостью и тревогой смотрела Кела.
- Хен! – и она ласково коснулась его волос. – Ты извини, что я тут наорала. Просто испугалась, что в самом деле силой захочешь удержать, с тебя ведь станется. А насчет выбора решать, конечно, тебе, насильно ведь спасти никого нельзя. Но просто учти: если откажешься, мы никогда, - понимаешь, никогда! - больше не увидимся, а мне так будет не хватать тебя!
Никогда… Хен застыл в смятении. Но разве не обещал он матери всегда быть рядом с сестрой? Разве может он отпустить ее одну, бог знает куда, да еще с каким-то чудаком? Он тяжело вздохнул и обреченно махнул. Если уж сходить с ума, так всем! Своих он не бросает.
- Ладно, я с вами.
И снял с вешалки плащ. Хашан расплылся в улыбке, а Кела взвизгнула от радости и повисла у Хена на шее.
- Я так рада, брат!
…До реки добирались долго: мешал и встречный ветер, что нес снежные рои в лицо, и огромные желтые сугробы на дорогах и тротуарах (пусть и расчищались те утром, но к вечеру опять погребались неумолимой стихией). Хотя воздух был теплый, почти мартовский, явно выше ноля. Впереди, не обращая особого внимания на бушующую непогоду, шел Хашан и протаптывал тропинку для Келы, а Хен поддерживал ее под локоток, - с животом не побегаешь.
Улицы Лахоша были пустынны и тихи, лишь скрипел под ногами свежий снег да поскрипывали голыми стволами тополя, нещадно раскачиваемые ветром. Уставший от политических передряг и погодных аномалий, что обрушились на город, народ забивался сразу после работы по углам и за пределы четырех стен носа казать не хотел. А снег шел не переставая, всё сыплясь с угрюмого, смурого неба. У многих домов сугробы доходили до высоты заборов и палисадников, а там, куда его сгребали при расчистке улиц, и вовсе высились настоящие снежные курганы.
Когда они вышли к берегу, метрах в трехстах ниже пристани, стало совсем темно. Фисон тихо катил воды в темную даль, унося на холодной глади падающие, но не тающие желтые хлопья. Другого берега из-за снегопада - почти не видать. Хашан уверенно подвел их к бревенчатым мосткам, сходившим в воду. К краю был причален двухвесельный рыбачий ялик, вполне крепкий и вместительный. На носу его, нахохлившись, поводя желтоватым клювом, поджав перепончатые лапы, сидел белый альбатрос.
- Что, озяб, летун? - приветствовал его Хашан как старого знакомца. - Ничего, скоро отчалим, - и махнул им. - Залазь! Ты, Хен, за весла берись, я - за кормило, позжей поменяемся. Грести-то приучен?
- Умею, конечно, – и еле слышно вздохнул. Не безумие ли они совершают? Эта мысль не отпускала с выхода из дома. – Может-таки, объяснишь, куда мы?
Хашан издал тихий смешок.
- Эх, братец ты мой неверующий! Глянь окрест, Хен! Чего видишь ты? А видишь ты мир свой и всё, чего ведаешь о нем: вон те домишки серые, вон пристань скрипит старая, Хайвар на том берегу, верно? Чего-то слыхал, небось, об Оруке, Бофире, Степи Дикие видал. Только это ведь, Хен, лишь крупинка малая от мира божьего, и такая малая, что и помянуть-то зазорно. Заперлись вы в мирках своих, уюты наводя, аки кроты. Крот в квартере своей, поди, тоже премного доволен, рылом туды-сюды потычется и утешится: се, мир, всё знаю! А Мир-то Божий – иной! – и он сорвал с головы треух, широко раскинув руки, подставляя лицо ветру и желтому снегу, блаженно чему-то улыбаясь. – Мир Божий велик и чуден! Ты и помыслить не можешь, до чего он велик, ибо давно размыкнулась сфера земная и вновь Земля без конца и без краю, а не завязана кру'гом, как школяров учат. И есть в Мире Свет! Вдоволь Света, тепла вдоволь и места для всех! Спрашиваешь, куда путь держим, куда поведу? А поведу я вас в Мир, незнаемый, вами неведомый, и покажу острова дальние и земли новые, горы новые и реки, покажу края, где зимы не бывает, и что на другом берегу Море-Океана сокрыто. Мир Божий я вам покажу, а Мир стоит обедни, верно? Еще вопросы имеешь, брат?
Хен покачал головой. И устало потер лоб. Кто-то из них точно сошел с ума, – может, и не Хашан. А Кела с помощью «пророка» спустилась в лодку и уселась на скамью посередине, рядом с мешком провизии. Альбатрос недовольно покосился на людей и, расправив крылья, тяжело взлетел. Кела подняла голову.
- Хен, ну что же ты, спускайся!
Чуть помедлив, спрыгнул в ялик и Хен. Кела взяла его ладони в свои и ласково поглядела блестящими счастливыми глазами.
- Я так рада, Хен.
Он с непонятной грустью кивнул и, уткнувшись ей в коленки, на мгновение прижался к сестре. Будь что будет, выбор он сделал. А Хашан, гнусаво мурлыкая под нос «На Хайварских холмах…», отвязывал лодку, а затем обернулся и весело подмигнул.
- Ну что, с Богом?
И оттолкнул ялик от мостков. А в вышине кружили над ними белые крылья...
__________________________
15 февраля 2009 г.
Похожие статьи:
Рассказы → Альбатрос над Фисоном (IX - X)
Рассказы → Альбатрос над Фисоном (XI - XII)
Рассказы → Альбатрос над Фисоном (VII - VIII)
Александр Стешенко # 11 апреля 2018 в 12:11 +1 |
Нурушев Руслан # 11 апреля 2018 в 12:27 +2 | ||
|
Александр Стешенко # 11 апреля 2018 в 19:32 +1 | ||
|
Добавить комментарий | RSS-лента комментариев |