Смерть – это так:
Камин,
Без руки рука,
Медный пятак
На помин,
На глаза – два пятака.
Жизнь - это так:
Метель,
Печка из губ.
Холод - пустяк.
Постель
Даже в снегу.
Ленивое солнце всё медленнее взбиралось на небосклон и почти сразу валилось за верхушки сосен. Зябли мысли, и сковывала по утрам беспричинная грусть. Остекленевшая за ночь трава неласково встречала шаги, и так хотелось спрятать нос от холодной росы. Но днём лес становился по-летнему приветлив, деловито сновали под осинами белки, и беспечное тепло снова дразнило хвостами убегающих рыжих дней.
Сегодня сонное оцепенение не отпускало до полудня, и совсем закостенели колючки. Но теперь распогодилось, полетела паутина, согрелись заветные полянки и по-домашнему запахли подберёзовиками. Показалось, что лес обнимает еловыми лапами, стелет норы мхом, конопатит щели, чтобы схоронить всех, кто уснёт, до скорой весны. А сейчас можно лакомиться последними жуками, упиваться грибным духом, ворочать тёплые трупики листьев и ни о чём не переживать... Лишь бы живое не успело остыть, только бы подольше не наступала зима.
Он немного повозился в жухлой траве, вытащил из-под камня одного за другим двух квёлых червяков и съел их вместо завтрака. Хотелось чего-нибудь пожирнее; но нужно было успеть до темноты к дальнему бурелому, где за крутогором, у озерца, его ждала недослушанная сказка.
Когда-то возле этого лесного блюдца он и нашёл одну пёструю изворотливую сказочницу. Она глядела исподлобья, говорила непонятно, собирала вокруг себя туман, ставила силки из узорных выползков – и однажды поймала его любопытное сердце. А поймав, подарила украдкой своё и плетёный ремешок в придачу. Так, не прощаясь, ушло его одиночество. Но скоро всё кончится, потому что не умеет холодное согреть себя само, а каменный склон и сухие камыши не смогут уберечь в себе лето.
Он так торопился, что не успел свернуться клубком, спускаясь с кручи, и больно расшиб коленку. Голые валуны были пусты. Пришлось поискать среди сучьев - под замшелой корягой нашёлся узкий лаз и поманил в войлочное земляное тепло. Пахло травами, прелым багрянцем, дождевым перегноем, прошлогодними мышами и густым молоком. Запах казался липким и тянул за собой, а когда захотелось свернуться калачиком и совсем не возвращаться, нос неожиданно упёрся в прохладную резную кожу.
– Здорово, подколодная! – От радости он едва не куснул расписные чешуйки.
– Слышу, кому-то пришлось отложить спячку, – прошелестело в ответ, – сказывается на манерах.
– Не хочу я впадать в спячку. – Хорошее настроение тут же скисло.
– Почему это? – улыбнулись в полутьме скошенные зрачки.
– Потому, что тогда я не увижу тебя. - Он разозлился и всё-таки укусил шершавый бок. Потом немного поковырял дерновую подстилку и решился:
– А ты как обычно зимуешь?
– Не знаю...
Она поманила языком запах и обернулась вокруг ушибленной коленки.
– Опять белок гонял?
– Как это ты не знаешь? – Он возмущённо тряхнул треугольную голову, заглянул в непроницаемые карие с кровяным отливом глаза и насупился:
– Подумаешь, распушил пару рыжих. И не заговаривай мне зубы, а то хвост откушу.
– Ты? – она отпустила лапу и беззвучно рассмеялась. – Себе откуси, йог колючий, может, переродишься.
Лента её тела медленно собиралась в восьмёрку.
– Я думаю, это не первая моя зима. Но ты же не знал меня раньше?
Петли шуршали чешуйками на изгибах, наигрывая в такт тихому голосу.
– Не знал. А вдруг всё-таки первая? Хотя ты и толстовата для однолетки. – Он хмыкнул.
– Тогда бы я помнила, как вылупилась, а не то, как ты меня разбудил, остряк! – Она со свистом выдохнула воздух, но на удивление быстро успокоилась и примолкла. Потом качнула головой и добавила:
– Может, до этого я просыпалась кем-то другим… Или куда-нибудь не сюда. Но память не хранит прошлое, и некому мне рассказать.
Угольные зрачки очутились совсем близко и нагло пробуравили его мысли; через миг она погасила взгляд и неспешно, с удовольствием зевнула.
– А может, весной я бываю слишком голодна, чтобы слушать.
– Ой, опять муть подняла, ископаемое. – Он демонстративно отвернулся и стал чистить когти. – Я тебя не понимаю.
– Научишься менять кожу, поймёшь.
Она нарочито рассеянно посмотрела мимо, свернулась туже и положила голову на кольца.
– И ты никогда не видела снег? – Снова появился повод её подколоть.
– Зачем мне? – с подозрением протянула она и прибавила мечтательно: – Говорят, это меняет перья небесный змей, когда ему удаётся догнать свой хвост. – Потом спохватилась и напустила безразличия: – А я думаю, врут. Ни одна змея не переносит собственного яда. Да если и так, за зиму он сжевал бы себя до половины. – Вздохнула. – А ты… видел?
– А ты думала! Это не я свою жизнь под бревном просиживаю, – фыркнул он и сделал вид, что собирается проверить остроту когтей на её шкуре. – Уже сама как колода стала.
– Но как же твоя спячка? – вкрадчиво спросила она, стараясь незаметно высвободить из цепких лап кончик хвоста.
– Меня пионеры в прошлом году откопали. Правда, вежливые оказались: согрели, накормили сладким, в живой уголок определили, на казённые харчи. У них и библиотека была. С кошкой там хорошей познакомился. – Он встопорщил усы. – Только я всё равно убежал. Зато и снег видел, и много чего.
– Мне кажется, снег – это смерть, – неожиданно грустно шепнула она.
– Сама ты смерть. Снег – это жизнь. Он тёплый. И знаешь что… Давай зимовать вместе. У меня молоко сгущённое есть. И мышей наловим.
Он наконец сказал то, что хотел, и замер. Под корягой стало слышно, как вздыхает, укладываясь спать, земля и ворочаются где-то глубоко кроты. Она молчала – как всегда, когда не хотела врать – но он ждал, и скорее почувствовал, чем услышал:
– Я боюсь.
– Мышей?.. – Он терпеть не мог уговаривать. – Лучше б я кошку с собой взял.
– Что, проснувшись, я не узнаю тебя.
Она умолкла и не шевелилась, только по-прежнему казался пристальным немигающий взгляд исподбровья. Растекались сумерки. Постепенно зрачки слились с тёмными метками на коже, и она вся стала похожа на вырезанный из камня узор. Вместо ответа он завернул ледяной пёстрый клубок в шарф и спрятал за пазуху. Узел оказался тяжелее, чем он думал; сразу стало холодно и захотелось сгущёнки. Вскоре кольца дрогнули и развились, но она не проснулась. Только три камеры реликтового сердца продолжали лениво выталкивать густоту сонной крови, и от её сладкого сытного запаха кружилась голова.
Не было смысла искать другое прибежище. Он ещё раз принюхался к земляной испарине норы, сгрёб густой ворох листьев в глубину, утрамбовал стенки, утеплил сухим мхом постель; потом уложил поудобнее на груди свою ношу и свернулся. Хотелось есть, и он стал представлять, как высоко вверху плещется в белёсом вязком небе жаркий солнечный желток, а за ним, роняя перья, охотится крылатый воздушный змей. Картинка закружила, рассыпалась калейдоскопом радужных осколков и уволокла в сон.
Ему снилась спящая, не закрывая век, подруга. Тяжёлая, как погребальный камень. Скоро она снова забудет, как погибала осенью с листвой и пробуждалась тысячами весенних ужей, и впервые забудет – о нём. Снились её раскосые глаза, прохладная кожа и маленькое, почти мёртвое, сердце. А тяжёлые петли всё прочнее врастали в межрёберное тепло, и та, которую он знал, навсегда тонула в водовороте своих непонятных снов.
Она видела плавкое от зноя небо над топкой сокровищницей болота. Здесь можно было никуда не впадать и сколько хочешь караулить в траве глупых лягушек. Поджарые самцы самозабвенно раздували щёки, а неуклюжие невесты беспечно поблёскивали масляными спинками в кружеве ряски, заставляя напрячься пружину позвоночника и наполняя железы слюной. И когда очередная озёрная царевна с плеском упала на расстоянии броска, тело само выстрелило копьё головы прямо в мишень мутных, крапчатых, изжелта-бурых навыкате глаз. Расчехляя складные лезвия зубов, она упивалась мгновениями полёта, в конце которого её ждала трепетная, отчаянная, вожделенная в своей неминуемости смерть.
Она сомкнула челюсти, вливая яд в упругое, живое и неожиданно-настоящее – и тут же, повинуясь неписаному правилу, разжала. Знойная синь провалилась в тёмную прохладу норы. Странно засаднило в районе хвоста, кольнуло правое лёгкое, стало жарко и головокружительно легко; что-то тукнуло, толкнуло изнутри, замерло – и граница яви зарябила бликами на белом и никогда не виданном, стирая память о долгом сне.
Он вздрогнул, как от испуга, и проснулся. За пазухой никого не было. Лишь в подколодной темноте тускло отливали атласом чешуйки любимого ремня.
***
Ему снилось небо, огромные белые крылья и она. Она трогала его лицо холодными пальцами, прикусывала мочку уха, шептала что-то ласковое – тихо, не разобрать – и смеялась одними зрачками. Но небо так долго выло турбинами на луну, что перья замели дороги, убаюкали в пуховом тепле: спи…
– Привет! Спишь?
– Нет… а сколько времени? Ты что, уже прилетела?
– Ой, ну я так и знала, что ты станешь ждать-ждать и проспишь. Встречай меня скорей. Мы же будем зимовать вместе?