«Женщины делятся на тех, кто может родить человека; тех, кто может родить чудовище; и тех, кто не может породить ничего, кроме ночи. Первые обычно исполняют свое предназначение и уходят туда, откуда пришли, спокойные и опустошенные; вторые редко решаются принять такую судьбу и тонут в омуте собственных снов, а в существование третьих не верит никто, даже они сами. Но это не имеет никакого значения: ночь все равно рождается, когда приходит ее время…»
Макс Фрай
Крепко спит под белым саваном мачеха-земля. Стонет под деревянными полозьями снег, режет утреннюю тишину. Тянет Серка тяжелую ношу.
Не понукает Марья, в лес дорогу любая лошадь помнит. А сколько ни наезжено зимниками верст, без слез терпеть, как режет щеки мороз, лезет сквозь невидимые щели под платок, грызет под овчиной колени – никак не возможно.
Ехать Марье далёко, куда местные не ходят. Плохо, до светла не успела, болезни теперь не отвадишь. Вот бабушка любую хворь на яблоке могла заговорить, а здесь земля не родит, и садов нет. В прошлый год снег на Троицу выпал. То ли дома: говорят, палку воткнешь – растет; а в июне падалица жердёлы да тютина мажут пятки. Там она была Марийка-краса, нарядная невеста; здесь – Марья-хохлуша с мужем непутевым, гулящие люди.
Заметают ветви следы, щурится Марья от белой стужи. Сыплется с неба в глаза окаянное просо, покрывает узорными петлями складки яги. Не тает на рукаве большая снежинка: играют под низким солнцем ледяные лучи, водят хоровод – поровну делят круг; скоро, скоро Марье водить… Да не так делят, как звездочка гусиного лука, а как яблоневый цвет пятерней растопырились во все стороны, грозят Марье: не спи… Не спи…
Вздрогнула, открыла глаза. Мерно, без окрика шагает Серка, играют, цепляются друг за дружку игольчатые цветки, расставляют блестящие лапы: где передние, где задние – не разберешь, а всё одно – не столько положено быть...
– Грррай, грррай! – рассмеялось над головой, хрустнуло веткой и пролило рядом снежный ушат. Очнулась Марья, похлопала рукавицами. Поглядела туда, где под соломой горбился меховой сверток. Нет, не грех это. Не это страшно.
Муж ходил на зимний промысел, а это, почитай, полгода. Вернулся весной, как раз на Страстную седьмицу: дикий, страшный, зверьём и кровью пахнет. Обнимал жарко, в собольи шкуры кутал нагую, выплескивал долгую тоску. Замолила бы, да как замолишь, когда даже церквы нет… Страшно пришлыми жить.
Страшно рубить деревянные руки, вбивать столбы в это белое тело, разворачивать плугом утробу чужой земли и знать, что спит она, давно спит под степью, под лесом, под болотами, и терпение ее долгое, как русло реки; но проснется, откроет щели раскосых глаз, разгневается – и не станет больше терпеть. Для вас ли вскормила рогатых великанов, напоила слезами ручьи, расстелила берёзовые кудри?..
Когда ломота в замерзших пальцах превратилась в далекую боль и кончились проезжие места, остановила Марья лошадь. Стараясь не медлить, сняла тяжелый узел и на негнущихся ногах, проваливаясь в снег, пошла прочь. Укутанный лес чутко спал, поскрипывая над головой ветвями, и сосны сторожко берегли нетронутый наст. Между стволами мороз был крепче, а воздух тверже и холоднее, чем в дровнях. На ходу было больно дышать – через несколько шагов стало казаться, что легкие разорвутся еще на вдохе, а на выдох не хватало сил. Марья шла упорно, хотя еле переставляла ноги, преодолевая снежную трясину: одну… другую… снова… снова… Не могла надышаться, глотала сухой воздушный лед рыбьим ртом, и с удивлением слушала, как сердце бухало в виски: нечем… дышать… Наконец, остановилась; решила, что зашла достаточно далеко. Огляделась. Безмолвные сторожа стояли вокруг, смыкая над головой редкий полог. Женщина подошла к одному из них, дотянулась до низкого сука и повесила на него узел со свертком, зная, что он не шевельнется и не пискнет, но малодушно умоляя святых, чтоб этого не произошло; зачем-то поклонилась в пояс и быстро, как только могла, поспешила по собственному следу обратно. Нет, не для людей это место, не для людей…
Она из оставшихся сил спешила к розвальням, к лошади, падала в снег, стараясь не думать – каким птицам или зверям принесла она только что жертву? В голове выстукивало: не грех, не грех, загубить в утробе – вот то грех, а это – вернуть просто откуда пришло. Пришло через нее на Рождество в натопленную баню, в людскую жизнь – но пусть возвращается подменыш в свой страшный лес, прочь, прочь; пусть спит там у истинной матери на груди, вечно…
Не для людей эти места – бескрайние, дикие, неприветливые летом и смертельные зимой. Не люди здесь и родятся – с шерстью до глаз да с лишними ногами. А и носила ведь его таясь, будто чуяла. От соседей хоронилась, а подруг и не было никогда. Не пустить на свет не могла, а увидела, кого пустила – страшного, черного, молчаливого – кое-как спеленала и прочь, прочь, за порог, за ворота, за околицу, за хоженые места, туда, откуда не вернуться, не выжить… Где дом длинноногим великанам с непромерзающими шкурами да пятилапым чертям с собачьим оскалом.
Ворочается под тяжким бременем земля, стонет под человечьими грехами. Ровно дышит Марья, разбирает во сне зерен яблочных узор и ни мороза теперь не чует, ни боли. Резво везет Серка домой свою ношу, словно убежать хочет от сереющей вдалеке чащи, неслышимого грая да стынущей красной ленты меж полозьями.
***
Спят до весны под серым слоеным покровом обочины. Живет самозванцем на чужой земле новый город. Кормит тишину разноголосица дороги: грают попутчики, гудит ледяное крошево под колесами, звенит в динамиках бубен. Наглухо забранные инеем окна автобуса скрывают знакомые силуэты сталинок, мерзнущие в бледном небе башенные краны и бесполезно салютующие светофоры.
Закончились «часы тишины», приняты лекарства и она может вернуться домой. Часы тишины, часы и недели для тех, кто не уверен. Дарья была уверена. Сорок восемь положенных часов в ее голове висели мысли о чем угодно, кроме того, чтобы передумать. И теперь по городу, раскинувшему щупальца дорог в закоулки окраин, она везет в тошноте желудка принятое еще до того, как было проглочено, свое, собственное, простое решение. Раз пришлось родиться – надо жить так, как умеешь.
Но пока приходится выживать, вместе с остальными. Засыпать засветло летом и уходить в темноту зимой. Глотать спросонок капсулу безмятежности, наполненную серотониновым суррогатом, наблюдать, как температура подбирается к сорока в июле или к сорока в декабре и не замечать, что этот город – не для людей. У города на всё свое, особое мнение – он просто не знает, что может быть иначе. Он строит дороги красного кирпича и такого же цвета арочные мосты. Прирастает кварталами поверх кладбищ и расстрельных тюрем. Терпит бараки рабочих поселков, называет избы коттеджами и благоустраивает их выгребными ямами. Этот город, рожденный на стыке дорог перевалкой, пересылкой, переселением и сам превратился в дорогу, невозможно долгую, от которой костенеют суставы и мысли – но утром, днем, ночами полную куда-то стремящихся разноголосых пришлых. Изрезанный оврагами новый Вавилон курится дизельным смогом и жертвенниками теплоэлектроцентралей и кутает окраины в пух и перья серого снега, как новогодние игрушки в старую вату.
Ни в каких страшных снах Дарья не представляла себе жизни к востоку от Ворошиловского моста, но женщина должна влюбиться, а мужчина – реализоваться, и они переехали сюда, влились в разношерстные ряды новоселов. И вот уже несколько зим вместе с остальными продают, копают, строят, ездят, делают запасы. Здесь по-другому говорят, работают и учат, живут без оглядки, мечтают уехать, незаметно и быстро старятся, сочиняют собственные мифы и, ничего не потеряв, умирают. Она новоселом так и не стала, считала себя самозванкой и жалела о юге, где бабушки растят деревья из абрикосовых косточек, можно ходить пешком и ночи всегда такие темные. Но на юге сейчас война. И бабушка переезжать отказалась.
Давший им приют район врастал новостройками в лес, куда порой уводили звериные желания, где уносился в небо крик и вторили ему над сомкнутыми головами ветви сосен. Но этой осенью и лес оказался разрезан заборами, наполнен стуком и бранью и покорно сливал в ручьи строительную грязь.
После долгой дороги быстро отогреться можно было только у батареи. Рядом с окном подрагивала игрушками рождественская елка. Винтажные шары изображали вертеп и были расписаны библейскими сценами. Дарья всмотрелась в рисунки. Лежавшего в яслях скрывала солома, губастые морды коров чем-то неуловимо напоминали лосиные, а крошечное нарисованное лицо Марии выглядело скорбным и решительным. Верхние ветви украшала серебряная макушка в форме пятиконечной снежинки. В этой пятиконечности было что-то неестественное, но память так и не подсказала, умеют ли кристаллы воды создавать такую форму. По-прежнему хотелось согреться, и, отложив медленные мысли на потом, Дарья ушла в ванную.
Всё жуткое, кровавое начнется после второй таблетки. А пока ее ждут еще сорок восемь часов тишины. Наверное, это существо меньше всего похоже на человека, хотя, говорят, у него уже бьется сердце и по пять пальцев на руках. И сейчас ему, скорее всего, нечем дышать. Она надела наушники и погрузилась в долгожданное тепло.
Какофонию звуков подчиняет шаманский ритм бубна, смежая сонные веки. Больше никакого рок-н-ролла. Вода смывала город с усталых плеч, смывала талым снегом соленый покров, милосердно принимая в свою бесконечность истинное и наносное, ушедшее и то, чему никогда не суждено прийти. И мерещилось Дарье, что под легкой рябью белеет чужое бескрайнее тело, возвышаясь холмами, темнея оврагами и раскинув долины во все пять сторон; а между бледных колен нежно-алым рисует узоры нестрашная, тихая жертва.
***
Спят глубоко под снежными переметами пепел и кости, мел и стекло. Спи и ты, мой пятилапый щенок. Спи до поры, до волчьего века. Когда ослепнет брат и пойдет на брата, и оскудеют недра, и золото станет как черепки – тогда разорвет свод небес косматая звезда и застонут камни, и содрогнутся основы. Тогда ты проснешься, и наступишь на мою белую грудь, и наступишь всему.
А когда посеянные беды умножатся на три зимы и ты насытишься, я разверзну бездонное лоно и приму им тебя, матерей и детей, правых и виноватых. Потекут по долинам во все пять миров красные реки, разломятся горы и море хлынет на сушу. И наступит вода, и погасит огонь. Почернеет светило, настанет зима и не будет иных времен года. И лед будет вечно, и тьма.
Но любая тьма устанет от вечности. Тогда она разделит меня на смерть без имени и то, что не захочет умирать; рассмеется и рассеется.
Изо льда встанут горы, поднимутся к солнцу, наденут зеленые бороды и развеют семя; и взойдет оно без плуга, дав начало речным и подземным гадам, летунам с перепончатыми крыльями и широкорогим великанам с выпуклыми глазами.
И когда-нибудь снова к моим безотказным сосцам припадет незнакомое племя в надежде заслужить для потомства лучшую участь – и приведет в мир тебя.
Похожие статьи:
Рассказы → Я выживу!
Рассказы → Руководство по рыбалке
Статьи → По следам колесниц гарамантов
Рассказы → Искусственное растение
Рассказы → Куклa