Ноев Ковчег
в выпуске 2013/06/27
Февраль ещё бродил по земле. Он пока не свернул свои грязные снежные ковры, ещё тоскливо отбрасывал длинные синеватые тени на их подурневшую поверхность. Плакал в полдень сосульками, стекал талой водицей говорливо и застывал на полуслове к вечеру осколком льда. Ночью коркой наста жадно охватывал свои богатства. Но ревниво отмечал вдруг к утру набухшую смолистую почку на торопыге-тополе. Синице, залившейся трелью, строго цыкал, и досадливая капля с брызгами летела в птицу. Но время его кончалось. И теплый ветер поторапливал его в спину. Туда, куда отправляется всё, посетившее эту землю. На свалку, в очередь к старику-старьёвщику, старьёвщику по имени Время.
И Февраль встал в очередь и спросил:
— Э-э, кто последний будет?
— Комод, — буркнул ржавый Ключ, торчавший в узорчатой скважине среднего ящика широкомордого старомодного Комода.
— Позвольте, Ключ, мы так не договаривались, — церемонно возразил Комод из превосходного, затертого зачем-то под старину красного дерева. — Я старше вас на добрую сотню лет, и не будемте спорить, прошу вас.
Ключ чем-то скрипнул там, в своей скважине, но промолчал.
— Вы поймите меня правильно, Ключ, я не хотел вас хоть сколько-нибудь обидеть, — заторопился с извинениями Комод.
"Ох, уж эти мне интеллигенты, — сморкнулся громко простуженный Февраль, медленно застывая в сосульку от непривычного чувства оставленности и ненужности, — вот ведь будет брюзжать и спорить до посинения, а стоит только уступить ему, как рассыплется в извинениях. Хм. И Ключ, похоже, знает об этом и пользовался уже не раз".
Ключ же по-прежнему молчал, скрежеща занудно и сиротливо там у себя в замочной скважине.
— Ну, я не знаю, мой молодой друг, ну, если уж, вам так хочется, если вам так хочется, будьте, так и быть, первым! — воскликнул, наконец, Комод.
"Чего и следовало ожидать...", — констатировал Февраль.
Воцарилась тишина. Очередь, казалось, не двигалась с места. Чёрные галки пикировали время от времени сверху, оставляя белые отвратительные меты на плечах особо задержавшихся на этой земле. Те вздрагивали и, втягивая то, что могло быть головой, в плечи, смотрели вверх. Но больше ничего не происходило, и очередь опять затихала. Лишь вереница разговоров ползла тихим бульканьем, на поверку оказываясь чаще монологом. Но на эту жалкую попытку напомнить о себе забывающему о нём мире все закрывали глаза. Мало ли, может, и из их глотки неожиданно вырвется образчик этого скучного жанра. Нельзя быть никогда ни в чём уверенным.
— Помню давным-давно, друзья… — вдруг завернул мечтательно-эпическое начало Комод и уставился открытым верхним ящиком в синее мартовское небо.
"Да он ещё и болтун", — тоскливо подумал про себя Февраль.
А Комод продолжал:
— … когда рос я ещё тонконогим подростком в бухте Ольга, на побережье Уссурийского края, в верховьях Юманцин-Гоу, что переводится как "правая верхняя чистая долина" в дивной тисовой роще...
— Не лги, — проскрипел Ключ, — верхняя твоя крышка и нижняя полка давно из шпона.
— Не перебивай, Железяка, — сказала флегматично Соломенная Шляпа с обрывком романтичной тряпки, напоминающей розу.
Шляпа находилась далеко впереди в очереди. Но очередь в этом месте делала замысловатый кульбит, и поэтому ее первая треть сейчас скучающе зевала в лицо болтливому концу.
— Благодарю вас, мадам, — церемонно рассыпался в благодарностях Комод. — Благодарю. Да. А, впрочем, о чём это я хотел? — смущённо забормотал он, потеряв нить, помолчал, но мартовский денёк приятно знобил своей сырой промозглостью, будоражил воспоминания прыгающими, словно обезумевшими солнечными зайцами по состаренным белесым бокам, и Комод опять заговорил: — помню, однажды я жил у приятной молодой четы...
Февраль скучно и длинно "выбил" нос.
— Молодая хозяйка была очень аккуратна, а хозяин состоятелен. Это, знаете ли, немаловажно для меня. Ведь никогда не хочешь в одночасье оказаться на улице. Так вот… На первой моей полке лежали важные письма, стопка денег, облигации. Как сейчас помню, на второй полке хранилось постельное. Дорогое, с шитьём, с голландскими и дрезденскими кружевами, с золотыми вензелями и запахом лаванды. На третьей полке хозяйка хранила своё бельё. Милые безделки с тонкими лямочками и восхитительным кружевом, шёлковые сорочки, дивный атласный пеньюар, что в нежных голубых ирисах. Ещё помню крепдешиновый отрез в трогательных бутончиках нераспустившихся роз… Потом она начала туда складывать отдельной стопкой детской бельё. Хозяйка шила эти маленькие вещички, вязала пинетки с такой любовью, что я до сих пор помню их тепло. По-моему у них была девочка. Или мальчик. Я не очень понимаю в этих детях. Их очень долго одевают почти одинаково. Помню, малыш часто забирался в мою нижнюю полку и прятался там. А однажды уснул. Помнишь, Ключ, я тогда просил тебя скрипеть тише?
— Кхм, — откашлялся Ключ, словно собрался произнести речь, но ничего не сказал.
— Но как же так? — недовольно произнесла Соломенная Шляпа, ветер задрал немыслимым коком её розу и она выглядела очень легкомысленно, — ведь потом-то вы могли определить, кто рос в семье, мальчик или девочка. И теперь… эммм… предвосхитить события и сообщить нам об этом. Это так похоже на вас, на мужчин, вы нисколько не уделяете внимания таким важным деталям.
— Я понимаю ваше недовольство, мадам, — быстро отреагировал Комод и вздохнул, — но этого мне так и не довелось узнать. Однако время шло и на моей верхней полке уже красовались милые шкатулочки с брошами и двумя колье, прелестные кольца и даже часики. Хозяин любил хозяйку. Мне нравилось слушать их разговоры. И видеть однажды, — голос его старомодно понизился: — то, что не положено, знаете ли, видеть никому. В такие минуты я предпочел бы быть этой толстухой в дюжине юбок — кроватью. Но в эркере, где я всегда стоял, к сожалению, ничего… Кхмм, да, ничего-с.
— Как вы до занудства старомодны и щепетильны, Комод, — задребезжал недовольно Ключ, — да раскройте вы все свои ящики, вытряхните оттуда пыль. Хозяин частенько задирал юбки хозяйке, чего уж там!
— Хи-хи-хи, — закудахтала, стыдливо морща и без того смятую тулью, Соломенная Шляпа.
— Эм-м, Ключ, экий, вы озорник, — с упреком протянул Комод, — да, они любили друг друга. А потом, стали пропадать деньги из моего верхнего ящика, потом пропали её часики. Хозяйка часто принималась искать их, спрашивала у хозяина. Но потом исчезли и кольца, и колье, и броши. Я-то знал, кто их брал. А хозяйка плакала да делала истерики. А вскоре всё разрешилось самым страшным образом. В тот роковой день я как всегда делал краткую опись имущества в меня положенного и уныло отмечал заметные бреши в нём. Хозяйка ушла с малышом и няней гулять, надев отличное английское белье, шёлковую блузку и английский же костюм прелестного совершенно покроя. Знаете, дамы в те времена были похожи на очаровательную статуэтку. Как хотелось добавить ко всему этому её золотые часики и две жемчужные капли в ушки!
— Ну, ты даешь, Комод, ей теперь не до жемчужных капель в ушки! — протянул Ключ.
— Да, но я так привык наблюдать, как она одевается, как падает свет на её очень белую кожу, как ей к лицу цвет сливок, который далеко не каждой даме идёт. Тогда именно такого цвета блузку она надела. Отчего помнишь такие мелочи, когда, казалось бы, совсем не до них?.. Да-а… В тот день они пили чай в эркере за небольшим сервировочным столиком. Малыш уже поел и одевался с няней гулять. Набивная в мелкий цветочек скатерть, две прозрачные фарфоровые чашки, сливочник, сахарница, яйца, тосты, джем и булочки, цвет хорошо заваренного чая дополнял картину. Стоял такой же вот щедрый на тепло март. Солнце приятно грело мои бока, и я с удовольствием вслушивался в их беседу. Хозяин любовался ею. Но она дулась. Наконец, он взял её руку и поцеловал, сказав: "Верь мне, дорогая, я в силах всё поправить". Она ничего не ответила, лишь отвела взгляд в окно. Вот и я не поверил ему. Мы оба не верили ему. И вот, как я сказал, хозяйка ушли гулять, хозяин остался один. Мне показалось, что он куда-то собирался. В квартиру постучали. Хозяин впустил гостя. Из прихожей послышался сдавленный крик. Я удивился. А в комнату вошёл незнакомец. Откуда мне было знать, что после такого вскрика я и не мог уже увидеть хозяина. Незнакомец обшарил всю квартиру, как мне рассказывал потом сервировочный стол. Он бывал, знаете ли, во всей квартире и разговаривал с очевидцами. Перевернул всё во мне, шарил в ящиках, вытряхнул бельё на пол. Словом, неприятная картина. Но самое неприятное то, что хозяйку обвинили в смерти хозяина. Да-с… Решили, что она ревновала мужа, потому что, бывало, несколько раз в истерике кричала, что убьёт его, если он не бросит эту девку.
— Так всё-таки была… — Соломенная Шляпа церемонно замешкалась, — девка?
— Была, — скорбно ответил Комод, — я помню её веснушчатые узкие руки. И родинку на горбинке носа. Такие родинки бывают обычно у очень разговорчивых особ. Она изрезала в клочки новое хозяйкино крепдешиновое платье. Пока хозяин посылал за шампанским.
— И что, неужели так и не оправдали хозяйку? Что сталось с Малышом? Бедная. Как она это пережила? — затараторила Шляпа.
— Да-с. Страшно подумать, что сталось с ней, — скорбно сказал Комод. — Вы будете очень расстроены, мадам, узнав...
— Ну… А теперь послушайте мою версию этой истории, друзья, — насмешливо и вызывающе громко заговорил Ключ, — у хозяйки был любовник. Да, да, да! Давно. Это к нему утекали все деньги и драгоценности, а потом хозяйка делала сцену, обвиняя мужа. А муж вначале увольнял служанок, потом понял, что у неё есть другой. Но, втайне поигрывая в казино, чувствовал себя виноватым и, приходя под утро домой, лишь отмалчивался.
— Что вы несёте тут, Ключ? — шумно возмутился Комод.
— Нет-нет, — забормотал в нос Февраль, — это уже интересно!
— Действительно! — произнесла любопытно Шляпа.
— Так вот-с, — довольно скрежетнул Ключ, — а у любовника жены была подружка. Однажды они приходили вместе, когда никого не было в квартире. Тогда пропали часики, и было изрезано платье. Хозяйка совсем закатилась в истерике, подумав, что на самом деле дурят её. Кстати, надеюсь, вы уже поняли, старомодный Комод, что это руки любовницы любовника видели вы? Но было темно. И вы увидели лишь то, что было возле вас. Да-с...
Ключ замолчал. Тишина повисла, но тут же была прервана нетерпеливым контральто Шляпы:
— Н-ну, ну же, Ключ, как вы нам объясните последнюю сцену?
— Да, там все просто, — ухмыльнулся довольно Ключ, — и, пройдя вместе со мной мысленным взором сквозь мои поправки к вышеизложенному тексту глубокоуважаемого Комода, вы бы могли понять, что незнакомец оказался именно тем самым любовником хозяйки. Она, видимо, сказала ему, что расстается с ним или еще что-то совершенно финального свойства, когда человеку подобного рода, подсевшему на денежные вливания, уже совершенно невозможно согласиться с этим. В общем, это был он. Совершенно точно предполагая, что служанка расскажет о случае с изрезанным платьем и истериках хозяйки, он спокойно убил, обворовал и ушёл.
— Да что же с хозяйкой-то?! Скажет мне кто-нибудь, наконец, или нет?! — вскричала Шляпа.
— Сидит-с, — проворчал Комод.
Шляпа повернулась к Ключу.
— Сидела, — поправил Ключ, — уж, сколько лет-то прошло… Но недолго. Амнистия прошла тут же вскорости. Срок ей дали небольшой, присяжные выразили сочувствие к сложившейся ситуации и вынесли вердикт — непредумышленное убийство. Да. Жила потом в бедности. Но, говорили, малыш — девочка, Комод, — выросла дивная и была счастлива, в отличие от матери...
Комод молчал. Его открытый верхний ящик как-то совсем отчаянно смотрел в небо. И Шляпа молчала. Февраль сморкался и простужено "выдувал " носом совершенно неприличные звуки. Очередь, казалось, замерла. Лишь шепоток полз по её замысловатым лабиринтам: "Пятерым нашли новых хозяев, а остальных — в историю. Что такое история, кто знает?" Этот тоскливый вопрос возникал то тут, то там, вызывая у старожилов свалки скуку, а у новичков — навязчивый, неистребимый страх...
Желтый лист, словно бездомный щенок, скуля и поджав короткий сломанный хвост, долго мотался по свалке. Когда-то стеклянная дверка книжного чиппендейловского шкафа больно щёлкнула его по носу, вдруг открывшись от ветра, и лист, в испуге отпрянув, жалобно зашебуршал на ветру, прилипнув к мокрой от осеннего дождя лысине древнего персидского ковра. Слушал ворчание старика и дрожал. И думал:
"Вот что с того, что он из известного кому-то Тебриза, что с того, что в его квадратном метре больше миллиона узлов, а потому что в его шерсть добавлена нежная шелковая нить? Плешь его не стала от этого меньше… А-а нет, в Тебризе шёлк не добавляли, оказывается… Откуда? Из Кум. Хм, из Кум, так из Кум. И что с того?"
— Видишь, — брюзжал старик, — видишь медальон в середине? А вот эти ромбы-листочки по краям, а этот кремовый тон? Медальон символизирует луну, а узор из ромбов с зазубренными листочками по краям — чешую рыб, которые в час полнолуния поднимаются к поверхности воды, чтобы полюбоваться отражением луны… Да. Вот так. Умели люди. Думать красиво. А сейчас что?
— Что что? — вякнул нехотя Листок, согреваясь на тощей ковровой груди.
— Ты ещё совсем щенок, Листок, — протянула грудным голосом голая гипсовая дама без руки, лежавшая в томной позе в луже, сморщившейся от запрыгавшего по ней холодного дождя, — ты мало видел, твой век короток, конец жалок...
Скульптура лежала здесь давно. Гипс стал сначала серым, ноздреватым, потом местами почернел.
— Маленькая собака всегда щенок, — буркнул Лист, он чуял, как кровь всё медленнее бежит по его набрякшим жилам, ветхое одеяние его не грело.
— Э-э, ты не права, женщина, — ковер хлестнул истерханным от времени углом по луже и забрызгал лежавшую на боку гипсовую женщину, — прости, о Та, которую творец не счёл нужным одеть, Листок, как дервиш, оторвался и носится по свету.
— Творец, — хмыкнула дама, — Коленька Чиж, сваявший меня за одну ночь для личной бани чинуши из городской управы. Помнится, он накинул на меня куртку Адидас, и долго торговался с заказчиком. Проторговался. Меня не взяли. Потом каждый вечер раздевали, когда надо было бежать за бутылкой, а позже пили за мое здоровье… У него была холодная мастерская. Одно хорошо — передо мной находилось окно, и в комнате не нашлось бы подходящей тряпки, чтобы хватило прикрыть меня вместе с глупым улыбающимся ликом. Помню, Коленька всегда стыдился меня, когда приходили гости раздавить "пизурок".
Листок усмехнулся.
— По-ихнему пузырек, — пояснила невозмутимо Голая Дама, — пизурок развязывал им языки. Говорить по душам они любили в темноте, и лампу, болтавшуюся на проводе под потолком, не включали. Один из них был особенно мне мерзок. Он всегда похвалялся, что на его счету несколько душ. Пил много, но выглядел благообразно. Голубые чудные глазки и русые волосы. Часто за ним прибегала мать. Пила вместе с ними. Коленька её уважал. Её все уважали. Работяга. Когда выходила из запоев, принималась вычищать дом. В одном доме они с сыном снимали комнату, утром уходили на заработки, вечером пропивали заработанное. Но старик-хозяин её ждал. Коленька мне рассказывал потом, что дед уже не мог ходить и всё время сидел у окна, спасаясь от холода в старом тулупе… Однажды Коленька страшно разругался с благообразным красавчиком и прогнал его… Потом долго пил один. Напившись, плакал, повторяя "царствие небесное… царствие небесное...". А я, уставившись в чёрный квадрат окна, слушая, как царапается в стекло карагач, снуя по нему голыми ветками, слушала плач Коленьки и думала, что если бы могла, напилась бы тоже… Дед-то тогда и умер, и говорили, что руки приложил к этому тот благообразный красавчик. Но это ещё не всё. Весной пропала мать. "Уехала на родину", говорил всем благообразный. А ещё через некоторое время в заброшенном доме откопали труп матери...
— Э-эх, люди… — хотел сказать Лист, но прилипнув под дождём к драгоценным узлам Ковра, протянул лишь что-то нечленораздельное.
— Подобен этот мир бегущему ручью, о прошлом позабудь, грядущим утешайся, живи и радуйся живому бытию, — пафосно изрёк Ковёр.
Пафос Ковра показался Листку неуместным — дождь хлестал по ним, как из ведра — но он и Голая дама почтительно выслушали старика.
— Коленька помер в моих объятиях. Сгорел от водки. Я не знала, что он помер. И смотрела в окно. Помню, была осень, лил такой же вот ледяной дождь, и жёлтые листочки кружились перед глазами. Откуда они брались, я тогда не знала, наш карагач даже под снег уходил весь зелёный...
— Мироздание, очерченное рамой старого деревянного окна, — буркнул Ковёр, — простите, о, Неодетая Женщина.
— Да ладно, чего уж там, и к тому же, мне хватает, — Голая Женщина была уже по грудь в луже.
Лист молчал. Жизнь в нём достукивала молоточками последние отмеренные часы. Хотелось тепла.
— А там, где я родился, всегда тепло, — словно услышав его мысли, вздохнул Ковёр.
Плешина в его центре, там, где когда-то были медальоны и чудные ромбы-листья, сначала выгнулась от его вздоха, потом опала, и Лист, вырвавшись ненадолго из воды, опять шлёпнулся в неё, но уже не прилип к плешине, а всплыл.
— Небольшое кале в горах. Глинобитная ограда. Закрытый наглухо двор. Тонкие и быстрые пальчики девушки долго плели узор, вязали тысячи узлов. Тогда лишь маленькое окно под потолком в эндеруне и старая урючина в нём казались мне пришельцами из другого мира. Да ещё луна и звёзды по ночам под неумолчный звон цикад… Сотни маленьких дервишей-абрикосин падали на землю жаркой осенью, стукались и радостно катились по земле… Им открывался весь мир. И я говорил им, "прощайте, мне никогда не увидеть вас больше...". Потом был айван. В жаркие дни под навесом собиралась большая семья. На мне стоял стол на коротких ножках. Я слушал жадно разговоры людей, и мир, недоступный мне, казался сказкой. Наступала ночь. Белокрылые мотыльки кружили надо мной. В глазах виноградной грозди лукаво отражалась луна. И ночная бабочка, пригревшись на моей груди, рассказывала о подлунном мире. Я был молод и счастлив. Ждал, когда маленькие ножки младшей жены хозяина коснутся меня. Бусинки и монетки на её браслетах дрожали, тонко звеня, замысловатый рисунок мехенди вился по ступням и лодыжкам. Запах корицы и розового масла тянулся шлейфом за ней...
— Дождь, наконец-то, кончился, — заметила Голая Дама, отрешённо глядя на жёлтый кораблик, плавающий в луже на ковре.
— Да… всё когда-нибудь кончается, о, Остров в океане моего одиночества, — протянул Ковёр, помолчал и продолжил, — в одну из таких душных ночей, когда всё живое и неживое наслаждается прохладой, неизвестные в грязных абах и чёрных платках, закрывающих лицо, на взмыленных лошадях ворвались в кале. Что тут началось! Страшно вспоминать об этом. Резня продолжалась до тех пор, пока не были перерезаны все мужчины. Уже занялись огнём камышовые крыши, пламя от опрокинутых жаровен и очагов быстро расползалось по постройкам, когда из дома, с женской половины выволокли её. О свет моих очей, она была истерзана до полусмерти. Но жизнь ещё теплилась в ней… Страшную участь приготовила мне судьба. Девушку завернули в меня, закинули на лошадь, и кочевники покинули кале...
Ковёр замолчал. В ложбине его, заполненной дождевой водой, плавал жёлтый осенний лист. Он давно умер. Но и Голая Дама, и Ковёр не отрывали глаз от него.
— Так что сталось с вашей красоткой? — проговорила после долго молчания Голая Дама, продолжая смотреть на Лист, — и Бога ради, что такое мехенди?
— Впервые я был так близок с той, которую боготворил. Я сжимал её в объятиях, и если бы только мог, никому её не отдал бы. Но уже утром, после бешеной скачки всю ночь, нас разлучили. Её продали в гарем богатому сейиду на том же рынке, что и меня. Но мне кажется, я до сих пор помню аромат её кожи. Аромат розы и корицы… Мехенди рисуют на коже хной, о, Та, которую мне Творец послал на склоне дней моих.
— А-а, — протянула Голая Дама, — поэтично. Кажется, Листок помер.
— Да. Помер.
Запахло дымом. Сырой воздух плыл туманом над свалкой.
Они долго молчали.
— Как вы думаете, нас в костер или в историю? — наконец, спросил Ковёр.
— В костёр, — самую малость дрогнувшим голосом ответила та, — но след-то останется.
— Какой след? — полюбопытствовал Ковёр, громко чихнув, — ну, вот, простудился!
— Какой-нибудь, — пожала бы плечами Голая Дама, но не смогла, — вот хотя бы Лист, до сих пор не могу забыть этот его финт. Так уйти… Коленька бы его нарисовал непременно.
— Это вы правильно заметили, Лист ушёл, так ушёл. Как отрезал. По-живому...
И они замолчали. Втроём. Рядом с ними был След...
Старый Комод с открытым верхним ящиком всё молчал. И Ключ не обращался к старику, и Соломенная Шляпа лишь оглядывалась на отрешённую фигуру старика. Ей Комода было жаль. Она жевала мятую тулью и сморкалась:
— Это всё вы, Февраль, — бормотала она, — я всегда в феврале страдаю сплином.
— Ах, оставьте, Шляпа! — качался на ветру над ней, отбрасывая длинные тени, Февраль. — Лучше посмотрите, что там? Неужели грачи прилетели?
— Где? — скручивала тулью Шляпа. — Где же? Где?
— Да там!
— Так, то шифоньер двухдверный, — шипела Шляпа.
— Да?.. — разочарованно протянул собеседник и умолк.
Он давно пророс воспоминаниями в себя. Там за ним не следовал натужный бодрячок Март. Там ему не предшествовал скрипучий Январь. Там был он один. Ласковый и колючий, нежный и несносный, с волнующими оттепелями и ледяными отповедями...
— Осподи, — пролепетала сентиментальная Шляпа.
И все, кто был рядом, уставились на дорогу.
Через дорогу, изогнувши спину, задрав трубой хвост, летел Кот. В спортивном костюме, поблёскивая молнией и подрыгивая франтоватым капюшоном.
— Кастрат, — поставил ему диагноз Февраль, когда кот приземлился в верхний ящик Старого Комода, — весьма печальное зрелище.
— Ути, какой хорошечка, кис-кис-кис, — засюсюкала Шляпа, сунувшись тульей в ящик, — а костюмчик-то мал ко-о-отику...
— И не только костюмчик. Видать, малЫм совсем потерялся, — проскрежетал мрачно Ключ, — но ошейник блошиный его скоро придушит, и всё будет кончено.
Все замолчали. Кот забившись в ящик, затих. И Старый Комод молчал, будто это не в него заполз грязный бродячий кот.
Но уже через мгновение послышался шорох. Показался зад тощего бродяги. Игриво дёрнулся. И кот опять сунулся в самый дальний угол ящика. Стал долго и нудно скрести. Скрежет его когтей вынудил Комода возмущённо промямлить:
— Нет, это возмутительно! Что вы себе там возомнили?!
Но Кот в Спортивном Костюме притих лишь на мгновение и снова принялся елозить в узине ящика. Когти его выцарапывали что-то из правой длинной щели в боковой стенке. Выцарапали. И вытащили на свет. Его когтистые лапы принялись подбрасывать и перебирать это что-то. Все молча следили за ним. Вернее, за мелькавшими в ящике красными рукавами куцей толстовки, за когтями, вцепившимися в чёрный боб.
— Данаида монарх. Откуда она здесь? — удивился в тишине Ключ. — Куколка прозрачна, метаморфоза произошла, но… жива ли бабочка?
— А Кот уснул, — проговорил Старый Комод.
— Даже если бабочка жива и, отогревшись, вылупится, — скрипел Ключ в скважине замка, — её ждёт разочарование. Скоро зима. Впрочем, как и этого молодого джентльмена в спортивном костюме. Он думает, что он свободен и неотразим. Но совсем скоро ошейник ему станет смертельно мал.
— А снять? — всхлипнула Шляпа.
— А кто из нас это может сделать? Вы с вашей смятой тульей? Или Комод? Или я?
— Может, усыпить его, чтобы не мучился, — предложила навзрыд Шляпа.
— Этому коту повезло, — длинно высморкался Февраль, — одна добрая душа навсегда избавила его от блох, другая позаботилась, чтобы его феромоны не мучили её обоняние, третья позаботится, чтобы он не мучился на этом свете вообще. И чего ты припёрся на этот свет? А, дурачок?
Кот лежал, пригревшись в углу ящика. Вытянувшись в полный рост. Подросточек. Нескладный, длинноногий, в малом ему спортивном костюме. Перетянутая сильно шея не давала ему уснуть. И он смотрел в щель и жмурился на капли дождя.
— Ноев Ковчег идёт! — скрипнул Ключ, повернувшись в скважине на пол оборота.
— Кто это? — прогундел Февраль простужено.
Ключ промолчал. Потому что Ноев Ковчег был уже рядом. Бомж с бесхвостым вороном на плече плыл в океане вещей расхристанной баржей. Ощупывая тяжёлым профессиональным взглядом невидимых под отекшими веками глаз кучи старого хлама. Постукивая палкой по вещам, задирая тряпки и заглядывая им под подол. Шёл медленно, шаркал, подтягивая ноги в тяжёлых не по размеру ботинках, словно в каждом из них был пуд весу. Собирал в мешок бутылки, банки, коробочки, тряпьё, верёвочки сматывал и совал в карманы, которых, судя по всему, было великое множество в его необъятной, грязной плащ-палатке.
Следом появилась коротконогая дворняга с крупной головой и слезящимися глазами. За ней трусил дворняжистый же пинчер, который, почуяв дух Кота в Спортивном Костюме, изрядно испугался, осел на задние лапы от перепуга и залился лаем. Облезлый кошак с обрубленным хвостом, стрыбавший на обмороженных лапах за Ноевым Ковчегом и прочими достойными лицами, выгнулся фендибобером и боком стал наступать на Старый Комод.
— Хоссподи, Ключ, кто из них Ноев Ковчег? Вон тот?!
Но вопль сентиментальной Шляпы потонул в поднявшемся гвалте. Ворон же лишь качался на плече бомжа и непрерывно гадил ему на плащ-палатку. Кошак висел на открытом ящике, шипел и лупил, ощерившись, лапой по ящику. А оттуда торчало прижавшееся отчаянно ухо.
Бомж подошёл, чавкая дырявыми башмаками, к Комоду. Заглянул в ящик. Вздохнул. И, вынув длинный кухонный нож из недр необъятной плащ-палатки, вытащил за шкирку сжавшегося в комок Кота в Спортивном Костюме. Хор попутчиков бомжа вдруг умолк.
— Безобразие, посадите кота назад! — твердил монотонно интеллигентный Комод.
— Не смейте, ему же больно! — кричала нервически Шляпа.
— Подождите, — усмехался желчно Февраль, — подождите же, мы его усыпим, и он не заметит, как вы его прирежете!
— Вы лицемер, Февраль! Чистоплюй и лицемер! — шипела ему в ответ Шляпа, — как всё это отвратительно, оставьте же этого кота в покое, на это невозможно смотреть!
Нож быстро мелькнул вдоль тощей шеи. Ошейник лопнул. Кот вякнул и свалился назад в свой ящик.
— Я так волновалась, я так волновалась! — затараторила Шляпа, отчаянно морща тулью вслед бомжу. — Но кто же этот Ноев Ковчег, скажет мне кто-нибудь?!
Ноев Ковчег удалялся. Шаркая башмаками, шебурша мешком. Ворон в наступившей тишине хрипло каркнул и замолчал, нахохлившись. Две псины и облезлый кошак потрусили за ними.
Кот в Спортивном Костюме вывалился из ящика. Понюхал землю, потянул воздух носом, передёрнулся в своём спортивном костюме, будто пытаясь вытряхнуться из опостылевшего него, и пошкандыбал вслед странной процессии. Не оглядываясь.
— Не он, а она, — вдруг проговорил Ключ.
— Кто она? — не понял Старый Комод.
— Ноев Ковчег — это не он, а она, — ржаво рассмеялся Ключ, — Любка Ноев Ковчег. Всех подбирает… Нет у неё больше никого. Восемь кошек, четыре пса, ворон и три голубя. Количество поселенцев меняется от приплода к приплоду. Помните, Комод, Любочку из шестой квартиры, что на старом Кировском?
— Любочка, — вздохнул протяжно Старый Комод, — удивительно добрая девочка. Сначала вырастила трёх сестёр, вывела их в люди. Потом подняла их детей. И всё одна. Но я, Ключ, помню у Любочки только одного кота. Рыжего, наглого, которого она звала сынок. Сынок походил на пузырь и писал ей на подушку, если к ней приходили гости. Я тогда был куплен её соседкой на барахолке, и мне всё было любопытно.
— Да, вы очень любопытны, Комод, — пробрюзжал Ключ, — я бы этого пузыря гнал в три шеи...
— Это вы, Ключ, гнали бы, а Любочка как-то сказала моей хозяйке, что вот у неё есть племянники и она их очень любит, и они её вроде бы тоже, только у них дела, свои родители, к которым надо заходить, и поэтому к ней заходить совсем нету времени. Конечно же, у неё есть сёстры. И она их любит, и они её тоже, но у них семьи, дети, мужья, работа и поэтому, когда она к ним приходит, они очень скучают, но не хотят этого показать, а ей неловко за себя, что она такая назойливая и они из-за неё страшно скучают. И уходит домой. А рыжий встречает её, они садятся пить чай. Она рассказывает ему о племянниках, смеётся, а он сидит напротив неё на табуретке и жмурится. Вот так жмурится...
Внутри Комода что-то задвигалось, затрещало. Он покачнулся. И вздохнул:
— В общем, тут она показывала, как её рыжий жмурится, и соседка смеялась и махала на неё рукой, "Чудная ты, Любка, ей Богу! Тебе бы в актрисы… Про какого-то кошака ты готова часами говорить". "Так ведь он меня любит, ждёт меня, трётся об ноги, садится на колени и мурчит. И не представляешь, страшно злится, когда ко мне приходит кто-нибудь..." Тут хозяйка начинала её наставлять, что нужно сделать, чтобы кот не гадил… А Люба характерная была, обижалась и шумела, и скоро перестала к нам ходить.
— А потом её рыжий сбежал, и она принялась его искать, тащила в дом бродячих котов и кошек. Соседи её невзлюбили, и их можно понять… Но в помощи Ноев Ковчег никому не отказывает, это все в округе знают… Потому и прозвали Ноев Ковчег. О, а данаида-то ваша, Комод, жива!
— Не спугните её, умоляю вас, Ключ! Впереди зима… — воскликнул Комод, пытаясь задвинуть ящик, но ему это никак не удавалось, так же как и совсем недавно не удалось показать зажмурившегося рыжего.
А Бабочка давно сонно сидела возле пустого кокона в ящике.
Она не знала, что впереди зима. Она пришла в этот мир и теперь смотрела на него лупастыми глазами. Она видела, что этот странный Комод беспокоится за неё и хочет укрыть от этой самой зимы в ящике, чтобы зимними длинными ночами слушать шорох её крыльев.
Но она не хотела в ящик. Она хотела лишь одного — долететь воон до того яркого огня, что висит высоко. И танцевать, танцевать, танцевать...
На свалке опять стало тихо. Хрипло каркали вороны. Мокро и холодно. В мглистых сумерках, в клубах дыма от костров плыла баржа. Делегация из коротконогой дворняги с крупной головой и слезящимися глазами, дворняжистого же пинчера, облезлого кошака с обрубленным хвостом, стрыбавшего на обмороженных лапах за Ноевым Ковчегом и прочими достойными лицами, и Кота в Красном Спортивном Костюме следовала за Любой, как пришитая.
Любка Ноев Ковчег так и не знала бы про дервишей, про количество узлов в протёртом старом ковре и давно забыла, что такое крепдешин. Но она привыкла слышать странные голоса вещей. Жила на свалке. И тащила всё к себе в нору, забивая её до отказа следами давно ушедших дней, голосами не этого времени.
Она, конечно, знала, что Бесхвостый приворовывает у неё из мешка, что Коротконог с Трусом тырят кусочки из-под её носа, Куцый Ворон изгадил всю плащ-палатку… Но когда ложилась спать, то в черноте ночи она слушала их дыхание и голоса, и забывала о несуразности и нелепости своей жизни.
Добавить комментарий | RSS-лента комментариев |