Родился я вон на том холме. Мы все там родились, там и живём. С холма хорошо видны границы королевства. Поля и виноградники, огороды, опять поля и виноградники. На них мозаикой пятна селений, пасущиеся, ползущие медленно табуны лошадей, пеликанов, стада улиток. И ворота — там, на горизонте. А что за теми воротами никто не знал, или прикидывались, что не знали. Только, сколько я не спрашивал, никто мне толком не отвечал. И вот настал день, когда отец привёл меня на вершину нашего холма.
— Вот гляди, — сказал отец, оглядывая горизонт под палящим солнцем. — Отсюда до туда, — он махнул рукой на наш холм и на еле видневшиеся в знойной дымке белые ворота, — если с толком, можно обернуться в четыре градулеи — родился, женился, детей родил, помер. Можно обернуться, если постараться, в пять градулей — родился, женился, детей родил, внуков дождался, помер. Иные в одну или две управляются. Все градулеи у господина прописаны, за каждую уплачено. Но есть такие, что и сполна уплатят, а господин невзлюбил их и всё тут. Есть и такие, которые за просто так у хозяина кормятся. Как Улиточный Дед вон. Говорят, у него только одна градулея и проплачена ещё отцом его.
Дед ехал, покачиваясь, на улитке впереди своего стада. Держась за рога и скрываясь в тени улиточного домика.
— Вот за тебя мной одна градулея проплачена, а следующую будешь уже сам отрабатывать, — говорил отец, едва, снисходительным кивком ответив на приветствие деда.
Улитки ползли мимо, шебурша подошвами по пыльной дороге. Над ними в небе распласталась тень пеликана. Голова соседа торчала над крылом.
— Что, дед, на пастбище рванул? — захохотал сосед, глядя на вереницу улиток. — Дак, по низу-то, у омута уже кони стоят на водопое, развора-а-ачивай оглобли!
Дед, задрав голову, лишь посмеивался в усы. В это время пеликаны вдруг сбились в клин под кнутом пастуха и стали удаляться. Отец поклонился почтительно, согнувшись чуть не пополам:
— Кланяйся, кланяйся, недотёпа! — прошипел он.
Человек в плаще с капюшоном, надвинутом на глаза, медленно прошёл мимо.
— Это вестник, — прошептал отец белыми от страха губами, а я удивился, я его ещё никогда таким испуганным не видел. — Только вот к кому он приходил? Дед, ты давно градулею платил?
Дед всё трясся мимо со своими улитками. Оглянулся и улыбнулся:
— Небо знаю, солнце знаю, градулею не знаю, — ответил он тихо, — что такое градулея, мил человек?
А голос его был славный. Мягкий и добрый. Отец махнул на него рукой:
— А-а, что с тебя взять, дурной, и есть дурной. А если хочешь по-человечески жить, плати градулею. Стало быть, не платил. А я платил за дозволение внуков дождаться, — задрал воинственно бороду кверху отец, — целый год на чужом винограднике за лозой ходил. На своём нельзя — в счёт не идёт, потому что.
— И я не платил, — робко вставил я, — может, и мне того, за дозволение внуков иметь заплатить?
— И-и, ты ещё тут! — отмахнулся от меня отец. — За тебя уплачено до самой женитьбы. Ну, это только для них, — отец мотнул головой в сторону горизонта с воротами, — пишешь, мол, так и так, хочу родить детёныша, пожить-то всем хочется. А они, — отец опять кивнул в сторону ворот, — наших радостей не знают. Им лишь бы было кого в ворота пускать, а ты для этого, будь добёр, плодись и размножайся. А то, что ты лозы десять десятин посадил и ждёшь барыша вот-вот, дом новый построить собрался и жену молодую прив… хм… радости там всякие мечтаешь себе, рисуешь, они ведь у всех разные! Вон сосед табун пеликаний развёл, спроси его — зачем? Детям отдать? Жене? Неет, потому что ему радостно, что это всё его. Что пеликаны его самые быстрые, что дом его самый высокий, что дети выросли и женились на богатых невестах. Воот! А тут — градулея закончилась. Плати. Ну, идёшь, пишешь — так, мол, и так — хочу ещё одного детёныша или хочу до внуков дожить, детям помочь, и живи дальше себе припеваючи...
Так, рассуждая и размахивая руками, отец, а вслед за ним и я, спустились с холма. Тропинка здесь уходила вправо к виноградникам. Душный воздух делался влажным от близости поля и длинных рядов винограда. Солнце уже клонилось к горизонту, и жара скоро спадёт. Мы с отцом будем поливать, таская тёплую речную воду в мешках, до самой ночи. Это потом, с середины лета, поливка станет не нужна и можно будет отдохнуть. Тогда отец примется брать меня на пастбище. Братья мои много старше меня и уже жили своими домами.
Спустившись к реке, я вошёл в воду и, сдёрнув рубаху, бросив её отцу, поплыл. Вразмашку, отплёвываясь, видя зелёную муть воды, иногда мельком — пасущееся стадо коров чуть пониже по течению, пеликаны стаей опустились на воду и закачались, как поплавки. Набирая своими черпальниками воду, они кувыркались и плавали рядом со мной. Часть пеликанов осталась на берегу, щипля траву и хлопая мешками-клювами.
Я лёг на спину и лежал, вытянувшись на воде, глядя в небо, когда услышал шум на берегу. Рыжий, здоровенный бык носился, взбрыкивая ногами и подбрасывая зад. Пастухи коровьего стада бегали перед ним, уворачивались от рогов и опять пытались остановить его, набросив лассо. Бык ревел утробно, забрасывая голову кверху, чёрные ноздри его с кольцом блестели на солнце. Видно было, что людям страшно подходить к нему. А между тем уже много пеликанов трепыхалось раздавленных и покалеченных.
Птичий крик, рёв быка и вопли перепуганных людей слились в страшный шум, когда гневный хозяин пеликаньей стаи с арбалетом в руках принялся кружить на всхрапывавшем жеребце вокруг быка, прицеливаясь и, наконец, выстрелил.
Бык вскинулся на дыбы, открывая белёсое, мощное брюхо. Опал тушей на передние ноги и, выставив рога, едва не задев лошадь, взревел, словно в последний раз. Следующая стрела пришлась ему в глаз. Мотнувшись от боли в сторону, в мгновение ослабев от страшных ран, бык вытянулся до самой кромки воды, ткнувшись мордой в мокрый песок. И затих.
Спешившийся хозяин пеликанов метался от одной птицы к другой, сзывал пронзительным криком остальных, и, наконец, упав на колени перед самой крупной птицей, раздавленной насмерть, закрыл лицо руками.
— Ну, — крикнул мне отец с берега, — чего застрял? Пошли! — и зачерпнул воды. — Все живы и с голым задом. Разорены, но живы, — говорил он, идя впереди меня с полными, капающими мешками, — это урок. Вестник потому и встретился нам, что сегодня должен быть урок. Видно, давно ворота не открывались. А я-то не понял, старый дурак.
Страшный отчаянный крик сзади заставил нас обернуться. Пеликаны сбились в кучу возле хозяина. Стадо коров разбрелось по всему берегу. Хозяин пеликанов, по-прежнему стоя на коленях перед любимцем, держал перед собой опущенный арбалет. А хозяин коровьего стада лежал в десяти шагах со стрелой в груди.
— Ох, дурачина, — прошептал отец, покачав головой, — ох, дурачина же ты, Пенька. Теперь гонять тебе на улитках всю оставшуюся градулею. А следующую никто не даст тебе оплатить… Пошли, сынок, надо помочь…
Похоронив убитого и забравшись на холм, мы всей деревней смотрели, как открылись и закрылись ворота там, на горизонте, впуская уже невидимого, ушедшего от нас Вьюшу. Взвыла жена его. Дети плакали.
Пеня, сосед наш, тоже был с нами. Два вестника стояли рядом с ним, ожидая, пока закончится обряд. Потом один из них подошёл к жене Вьюши и сказал глухим, нездешним голосом:
— Градулея убитого переходит по наследству тебе и детям, разделяясь между вами поровну.
Та зарыдала ещё громче, кивая и вытирая слёзы.
А толпа не расходилась. Все будто чего-то ждали. И вскоре на дороге появилась большая черепаха. Этих животных я никогда не видел. И теперь разглядывал с жадностью её мощные лапы и пластинчатый роговой панцирь в коричневых кольцах. Пеню вестники посадили между собой и медленно, покачиваясь в такт ходу черепахи, поплыли сквозь толпу в сторону, где белели вдали огромные ворота.
Грустный звук колокольчика заставил меня обернуться. Улиточный Дед, стоя на верхушке холма, тряс маленький колокольчик и улыбался сквозь слёзы. Потом сел на улитку и поехал вниз.
— Можно мне с тобой, Улиточный Дед? — спросил я.
— Садись, — ответил он, махнув на улитку, следующую за ним, — не бойся, она спокойная.
Улитка дрогнула студенистым телом, когда я на неё садился, захотела нырнуть в свою раковину, но я прихватил её за рога, похлопал по тёплому боку, и она успокоилась, поползла дальше.
Люди проплывали мимо меня. Проплыли вестники на черепахе. Мне казалось, что я стою на месте, и все с удивлением обходят меня стороной. Они все давно спустились с холма, дорога опустела. Улиточное стадо ползло среди зарослей полыни. Горький её запах с пылью пополам висел над нами.
Мир с людьми, с убитым Вьюшей, с убийцей его Пеней, с белыми воротами вроде как остался сам по себе. Без меня. Он оставил меня, убежав с криками вперёд.
И я с этими улитками, с Улиточным Дедом, мягким звоном колокольчика в его руке остался сам по себе. Мне никогда не было дела до градулей, до сроков оплаты и расчетов.
Мне нравилось смотреть, как распускается лоза по весне, как ручей пробирается среди камней, бежит и ворчит на меня, забравшегося с ногами в него, нравилось слушать, как дождь стучит по крыше...
Торопясь успеть за людьми, за суетливым их бегом по земле, за стучанием их бодрых пяток от утра и до вечера, за расчётами и оплатами, я давно перестал замечать, как юла убегает с птенцами в колышущуюся на ветру рожь, как облака собираются в тучи и обещают скорый дождь...
Да, к вечеру будет дождь…
Ночь, серебристая от росы, переливается трелью неугомонной юлы и булькает рыбёшкой на перекате. Костёр давно прогорел, лишь угли вспыхивают и рассыпаются, еле слышно потрескивая. Холодно. Ёжусь в дедовом тулупе и таращусь в темноту.
Улиточный Дед спит в шалаше, только голые пятки почёсывает, а мошкара, знай, бьётся в темноте за место на его пятке.
Мне спать никак нельзя. Ночное. Берег реки под холодным блином луны — как на ладони. В слоистом пироге тумана мои улитки еле видны.
До утра ещё далеко. А утром, как рассветёт, пожуём с дедом чего-нибудь, воды попьём и двинем на ярмарку. Прирост в табуне у нас в этом году приличный. На десять голов. Детёныши крепкие, лобастые. Особенно, крапчатый и тот, ореховый, в чёрных подпалинах. Орехового я назвал Ветер, и, пожалуй, оставлю себе.
Дед-то, что в шалаше спит, мне не родной, конечно, и не дед он вовсе, а так мужик, как мужик. Только зовут его все Улиточный Дед. И живёт он на другом конце деревни. Знать, я его не знал. Я тогда по левой стороне улицы жил, а он — по правой. Ко мне надо от реки заходить, а к нему — от леса. Разные мы были с ним, одним словом, совсем разные...