1W

Лунa появится (часть вторая)

в выпуске 2019/04/11
28 марта 2019 - AG Condor
article14028.jpg

Вернувшись после своей «инспекционной», как она ее определила для себя, поездки, Агнесса пообедала и отправилась в рощу; в роще было все, что нужно: тень, вода (фонтан в английском вкусе – глубокая каменная чаша из почти необработанного камня, заросшая дремучим мхом, струя воды, не взлетающая парадно, на французский манер, вверх, а тихонько пробивающаяся со дна и создающая только чуть заметную рябь на поверхности; молоденькая бронзовая наяда, сидевшая на краю чаши, с любопытством тянулась к этой ряби рукой – что-то ее очень в ней занимало, и эта милая заинтересованность живо передавалась зрителю) и прохладное белое покрывало, на котором можно было валяться, постелив его прямо на траве и скинув надоевшие башмаки да в общем-то и все остальное, – в рощу, когда в ней отдыхала мисс Нэнси, кроме Виргинии и горничных никто не заглядывал.

 

Итак, у Парацельса речь шла именно о леших – сомнений в этом не было. Но каким образом с ними объединилась идея воздуха? Агнесса вспомнила портрет Парацельса: да, это был человек знающий, но склонный к неповоротливым, тяжеловесным обобщениям во вкусе рассветающей натурфилософии, – она ценила в объяснениях грубоватую простоту, именно в ней полагая солидность и уверенно предпочитая солидность истине в тех случаях, когда истина ей казалась несолидной. Ундины были связаны с водой, а гномы – с землей, и это, конечно, тут же наводило на мысль о четырех стихиях, – а что может быть проще и добротнее четырех стихий? Ну-ка, посмотрим: у классических авторов мы читали про Вулкана – отлично, вот и духи огня у нас есть, и в мире духов намечается образцовый порядок, – все чинно рассажены по своим стихиям, и никто за отведенные ему рамки ни ногой – очень, очень успокоительная картина, но только вот как же быть с лешими? Кто не слышал историй про леших – их рассказывают порой даже самые добропорядочные люди! Но только ведут себя эти лешие не совсем добропорядочно – не слишком считаются с уже почти стройной теорией, не соотносятся явным и однозначным образом ни с одной из стихий... Ну да и черт с ними! Что у нас там осталось вакантным – воздух? Вот и пусть будут духами воздуха, – подходят они к нему, не подходят – в конце концов, так или иначе к воздуху имеют отношение все...

 

«Логично», подумала Агнесса. Она отложила книгу, перевернулась на спину и стала смотреть вверх – туда, где безмолвно смеялась голубизна среди сонно шелестящей листвы апельсиновых деревьев. Учение о четырех стихиях явно не относилось к древним знаниям, и ей это нравилось – так было свободней. И сильфиды суть нечто большее, чем просто духи воздуха – гораздо, гораздо большее. «Почему они целуют только поэтов? – подумала Агнесса. – Или не только? Почему бы сильфиде не поцеловать меня? Меня!»

 

...это сильное слово, способное изменить ход мироздания – вот что почувствовала Агнесса в тот миг, когда к ее губам быстро прикоснулись чьи-то прохладные, осторожные губы. Что-то было в этом поцелуе – что-то было такое, что заставило Агнессу – барышню, надо заметить, не особо сентиментальную – сказать «Ах!», – и это «Ах!» тут же превратилось в сияющий, радужный шар, бешено завертевшийся у нее в сердце.

 

И, вертясь, этот шар нагревался (как нагревается прохладный воздух летнего утра) все больше, больше и больше – и, дойдя до какой-то блаженной теплоты, тронулся с места и поплыл – нескромно, коварно, дальше, к животу, к ногам.

 

И было у Агнессы видение... нет, слишком торжественно, просто промелькнул в сознании образ – тропический лес, синий предрассветный сумрак, напряженная, выжидающая тишина, обращенная острием ожидания к горизонту... и вот горизонт становится пурпурным, потом розовым, потом золотым, – и когда оно выплывает, по лесу ликующей волной прокатывается дрожь, и особенно полны ликования лианы...

 

...безудержные, алчные, они стремительными спиралями оплетают бедра Агнессы, одна из них, игривая, дотягивается тоненьким, щекочущим язычком ей до пяток, а другая, которой невыносимо, невыносимо хочется расцвести, разворачивается на полном ходу и бросается к тому месту, где расцветают лианы. И вспыхивает победоносно-прекрасным алым цветком.

 

Агнесса открыла глаза – небо было все то же, голубое, невинно-веселое. «Потрясающе», – сказала Агнесса вслух. Луиза Ван Тессел часто употребляла это слово, когда сообщала, например, что какой-нибудь ухаживающий за ней молодой человек «потрясающе глуп»; но тут было нечто другое – нечто действительно потрясающее. Агнесса приподнялась на локте – ощущение было как после шампанского, но только кружилась не голова. «Так вот какие у них поцелуи, – подумала Агнесса. – А как же романы?»

 

Да, в романах все было просто: в романах были бледные, анемичные девушки с ноздрями, красными от постоянного плача и нашатырного спирта, и румяные, подвижные, ловкие как мухи молодые люди, – с мухами их сравнивала Агнесса потому, что в комнаты к девушкам они попадали преимущественно через окна; едва завидев этих молодых людей, девушки начинали трепетать, но что вызывало этот трепет, Агнесса была совершенно не в состоянии понять; если дерево при полнейшем безветрии трепещет – значит, его кто-то трясет, – и у Агнессы возникало ощущение, что девушек трясет сам автор. Раньше все это казалось Агнессе просто смешным и нелепым, но сейчас, когда она поняла, что ветер бывает...

 

Весь вечер она просидела на диване в гостиной, глядя в овальное зеркало – в нем отражалась красная китайская свеча, подарок капитана Крэдока. Свеча была внушительных размеров и походила на квадратную в плане, чуть расширяющуюся книзу башню; сплошь она была покрыта довольно искусной резьбой – драконы, хризантемы и фениксы. «Варвары, – сказал капитан Крэдок, вручая подарок. – Делать такие красивые свечи!» Но Агнессе нравилось ее жечь – на самом деле китайцы были не такие уж варвары: все драконы, все хризантемы и все фениксы на свече были совершенно одинаковы и поэтому таяли, не вызывая сожалений.

Итак, Агнесса сидела на диване, глядела на отражение свечи и думала.

 

Вопреки расхожему мнению о том, что в жизни все бывает совсем не так, как в романах, молодые люди, которых знала Агнесса, были точно такие же, как в романах – никакие. Все в них – манеры, одежда, прическа, взгляд и усы – особенно, особенно усы! – находилось в каком-то даже комическом противоречии с самой идеей потрясения. Агнесса понимала, что за одного из них ей рано или поздно придется выйти замуж, – и если раньше ей казалось, что она относится к этой мысли так же легко, как Луиза Ван Тессел – та говорила о перспективе брака с небрежной зевотой – то теперь от этой легкости не осталось и следа. Все, что говорилось и писалось про любовь, которую непременно, с безличной точностью механического завода должны возбуждать в девушках молодые люди, было не просто условностью. Кривое зеркало – какая же это условность? «Волнение», «дрожь», «биение сердца» – все эти слова имели смысл (в ночь новолуния, по темной и влажной от росы траве идти на свидание с нею) и вне этого смысла начинали дребезжать, как потехи ради затащенное в ярмарочный балаган расстроенное пианино. Самое ужасное было в том, что Агнесса не только никогда не встречала, но и представить себе не могла мужчину, которого ей при любых, каких угодно обстоятельствах (спасение от льва, от тигра, от разбойников, корзина орхидей, изумрудное ожерелье, парусник с ее собственным изображением в качестве носовой фигуры) могло бы захотеться обнять. Благодарность – великое чувство, и в нем, наверно, есть своя музыка, но эта музыка будет тихой, приглушенной, неяркой... грустной. И эта грусть – то, что ожидает тебя с лучшими из мужчин.

 

Но Агнессе было нужно счастье. Да, она была высокого о себе мнения, да, она была надменна, самолюбива, капризна – и ей было нужно счастье. И она твердо знала, с кем она может испытывать счастье – только с тем, кто будет похож на нее. Она сидела, думала и смотрела в зеркало. Сильфида? Может быть, хоть самую малость... ну хоть самую-самую малую малость... я на нее похожа?

 

На другой день она снова была разбужена Виргинией рано. Оставалась еще винокурня – имение Блаев было крупным производителем рома. Там, где делают ром, напоминать о существовании хозяев особенно важно – глубоко понимающий эту истину Джо, тронув лошадей, позволил себе несколько советов:

– Держите спину прямо, мисс Нэнси, так прямо, как будто проглотили трость нашего преподобного мистера Перкинса («Любят они красочные сравнения», – подумала Агнесса), подбородок поднимите как можно выше, глядите прямо перед собой, головы не поворачивайте, так, как будто нет вокруг ничего достойного вашего взгляда, и уж конечно не улыбайтесь. Это когда люди в поле работают, можно им разок-другой улыбнуться – веселее тогда у них на душе станет, веселее и работа пойдет, – а вот там, где спирт рядом, много, много спирта, там веселое настроение нежелательно. Понимаете, мисс Нэнси? Совсем, совсем нежелательно.

Что-то было особое в интонации, с какой Джо произнес эти слова – что-то тревожное, многозначительное... «Духи огня», – почему-то подумала Агнесса, хотя ей тут же стало ясно, почему: дело было, конечно, в слове «спирт», вмещавшем в себя оба понятия – и «духа», и «огня». И раз уже Джо ей напомнил про них...

 

«Не всякий христианин боится дьявола, но всякий негр боится духов огня». Агнесса не знала этого рожденного у далекого Невольничьего Берега образчика ходячей мудрости работорговцев (никем никогда не записывавшейся и не изучавшейся) – иначе она задала бы такой вопрос осторожно, подбирая выражения, а не так, чтобы Джо как сидел, так и подпрыгнул на своих козлах.

– Господь с вами, мисс Нэнси! Это-то вам зачем?

– Что ты так перепугался, Джо? Зачем, зачем! Мне интересно!

– Ох, уж эти белые люди! Все им интересно, и ничего они не боятся! Нет, мисс Нэнси, вы не должны меня об этом спрашивать.

Агнесса нахмурилась.

– То есть как это не должна? Что это значит?

– Нет-нет, мисс Нэнси, я не то, не то хотел сказать! Тем более, я ничего совсем об этом не знаю.

– Джо, если бы ты действительно ничего не знал, ты бы не напускал на себя этот таинственный вид. Останови здесь (они уже поравнялись с двором винокурни) и имей в виду: я еще вернусь к этому разговору.

 

Агнесса выпрыгнула из коляски (Джо только покачал головой, – хотя, конечно, он не ожидал всерьез, что своевольная мисс Нэнси последует его наставлениям), чуть-чуть опередив человека, бросившегося подать ей руку. Человек тут же отступил на шаг и поклонился – без подобострастия и даже без подчеркнутой учтивости – весело, пружинисто поклонился. У него были длинные, стройные ноги, широкий кожаный пояс (с кобурой, из которой непринужденно высовывалась рукоять «Смит и Вессона»), белая рубаха, черный шейный платок, светлые усы (необычные – словно отдуваемые ветром), словно отдуваемые ветром русые волосы и сумасшедшие глаза. Впрочем, нет, «сумасшедшие» – не то слово; глаза у него были такие, как будто он сто миль проскакал без передышки и спешился только для того, чтобы сменить очередную лошадь и скакать дальше. Агнесса раньше не видела этого человека – вероятно, он нанялся к ним недавно.

 

– Здравствуйте, госпожа Блай, – сказал он. – Приехали нас проведать?

– Доброе утро, – сказала Агнесса. – Проведывают тетушек, у которых мигрень, а я объезжаю свое поместье. Я не видела вас раньше – вы недавно у нас?

Ей захотелось смутить этого человека, – не то, чтобы ей нравилось смущать людей, но столь несомненное отсутствие смущения перед ней ее несколько уязвило. Новый надсмотрщик, впрочем, и не думал смущаться.

– Две недели, госпожа Блай. А зовут меня Дик, Дик Ричардс.

Он явно был из тех людей, которые придают особое значение своему имени: «Дик Ричардс» звучало для него совсем не так, как «Джон Смит», и тем, кто не видел разницы, он тут же был готов ее объяснить. Агнесса – к своей досаде – эту разницу почувствовала.

– Хорошо, – сухо сказала она. – Как идет дело?

– Как полагается, – ответил Дик Ричардс. – Если хотите, пройдемте по этой дорожке, посмотрим.

 

Дорожка, которую он указал, шла вдоль ровного, прямоугольного, посыпанного песком пространства перед зданием винокурни – все это пространство сплошь занимали огромные котлы, над которыми дрожал воздух. Между котлами прохаживались слуги, подбрасывали в огонь топливо – хворост, сухую тростниковую шелуху, помешивали в котлах, запускали в них черпаки, похожие на крохотные турецкие кофейники с непомерно длинными ручками, и вдумчиво разглядывали зачерпнутую мутно-золотистую влагу.

– Вот видите, госпожа Блай, – сказал Дик Ричардс, – здесь много людей не надо. Я один вполне справляюсь. Вот с этой дорожки все хорошо видно, ну и все кому надо понимают, что хорошо видно. Впрочем, народ у вас покладистый, легкий – приятно работать.

– Значит, вам у нас нравится? – спросила – не без некоторого сарказма – Агнесса.

– Нравится, – ответил Дик, поглядев на нее. Он просто ответил на заданный ему вопрос – в этом не было ничего неучтивого; но взгляд, улыбка... С такой улыбкой смотрят, прикрывшись ладонью от солнца, на далекую красивую местность. Агнесса резко отвернулась и стала наблюдать за работающими слугами. Их босые, черные ноги спокойно ступали по раскаленному песку, – Агнессе под ее белым зонтиком было трудно понять это спокойствие.

– Как же они ходят по такому песку! – сказала она.

– Люди, которые делают ром, не должны бояться жара, – ответил Дик, и Агнесса – против воли, как будто поддаваясь какому-то принуждению – мысленно завершила недосказанную им фразу: «И те, которые пьют – тоже». Этот человек – Дик Ричардс («да какое мне дело, что он Дик Ричардс!») – начинал ее раздражать.

Внезапно Дик, прищурившись, вгляделся в одного из слуг и с быстротой молнии бросился к нему. Сухо щелкнул бич, и слуга, как бы очнувшись, крепче прижал к себе охапку топлива, которую нес. Дик вернулся назад.

– За что вы ударили этого человека? – гневно спросила Агнесса. Она не читала и не собиралась читать «Хижину дяди Тома» и прочую в таком роде сентиментальную дребедень, сочиняемую янки, но в имении Блаев было неписаное правило – при ней слуг никогда не наказывали. И Дик это тут же понял.

– Простите, госпожа Блай. Я у вас тут только две недели... самые простые вещи последними приходят в голову... простите. А за что ударил... понимаете, госпожа Блай, негры по сути своей народ ленивый, сонный. Их надо все время будить, встряхивать – для них же самих, понимаете? Этот парень засыпал на ходу – а тут кругом котлы, огонь... А поставили бы его работать на той стороне (он показал рукою на здание винокурни), где вкатывают на возы бочки... понимаете? Мы не можем говорить каждому: «Проснись, приятель», – но мы не бьем в таких случаях сильно – это тоже никому не нужно. Легонько ударь один раз – необидно, так, чтобы только напомнить – и тебе не придется бить дважды.

– Значит, вы умеете бить необидно? – спросила Агнесса. Ей, собственно, больше нечего было тут делать, – можно было ехать дальше или зайти в винокурню полюбоваться перегонными аппаратами, но она оставалась на месте.

– И стрелять чуть-чуть мимо цели, – ответил Дик.

– И вам часто приходилось стрелять, Дик? – со странным любопытством спросила Агнесса.

– Что вы, госпожа Блай! Если бы мне пришлось выстрелить хотя бы раз, меня бы не взяли на работу в такое имение, как ваше. Хороший надсмотрщик никогда не доводит дела до пальбы. Я знал парней, которые думали, что револьвер на боку – это все, и остальное не имеет значения: можно считать ворон, зевать и предаваться приятным воспоминаниям и думать, что негры ничего этого не заметят. Из таких парней не получается хороших надсмотрщиков. Ты ослабляешь внимание – и негры начинают работать медленней, ты думаешь о постороннем – и они начинают думать о постороннем, а посторонние мысли могут их далеко завести – так далеко, что никакой револьвер не спасет.

«Да, – подумала Агнесса, – с этим Диком посторонних мыслей действительно не возникает. Стою вот тут и слушаю... а почему, собственно, слушаю?»

– Вот что, Дик, – сказала она, – я хочу посмотреть винокурню. Вы можете меня проводить?

– Конечно, госпожа Блай, – спокойно ответил он.

 

Осмотр винокурни (он вежливо простился с ней у входа, сказав, что «здесь кончается его территория») не развеял ее странного настроения. Инженер Вестманн (в силу не совсем понятного обычая лица, ответственные за перегонку спирта, назывались на Острове «инженерами»), невысокий, полный, улыбчивый и говорливый человек, хорошо знал свое дело и мог очень толково все разъяснить, но глаза у него были не сумасшедшие, и Агнесса почему-то думала только об этом. Только когда она уселась в коляску и Джо тронул лошадей, шорох их движения словно встряхнул ее, и она вспомнила о прерванном разговоре.

– Итак, Джо, – сказала она, – духи огня.

 

– О духах огня можно говорить только правду или не говорить ничего – потому что за ложь они наказывают. – И не только они, – заметила Агнесса, а Джо, сделав это торжественное заявление, продолжил:

– Никто из нас, черных, не жалеет, мисс Нэнси, что отцам нашим пришлось покинуть Африку, и отцы наши никогда о том не жалели. Так, по крайней мере, говорит преподобный мистер Перкинс, а он знает, что говорит. Когда мы жили в Африке, мы поклонялись бесам – вот в чем дело. И если бы мы хотя бы знали, что это бесы, мы бы им, конечно, не поклонялись, – но в том-то и беда, что мы этого не знали, а злые колдуны, которые нами правили, уверяли нас, что это истинные боги.

– Разве вами правили колдуны? – спросила Агнесса. – Я читала, что там были цари.

Джо усмехнулся.

– Цари! Царь – это тот, кто сидит на троне, а колдун – это тот, кто разрешает ему сидеть на троне. Колдун никогда не сядет на трон, потому что трон – это позолоченный кусок дерева (так они говорят), и только слово колдуна делает его троном. И если это слово кривое, то и трон будет неправедным; только прямое слово делает праведный трон. Но, конечно, вы понимаете, мисс Нэнси, что никакой настоящей праведности у них не было...

– Само собой, – сказала Агнесса. – однако что это за прямые и кривые слова?

– Кривые слова говорили другие колдуны, те, что были раньше. В древние времена, когда духи огня еще не изрекли свою волю, правило всеми народами Общество Леопардов. «Леопард ловит добычу, не спрашивая о проступках, – говорили они, – леопард – это тот, кто ловит добычу». И они рассказывали, как началось на земле колдовство: жил некогда один человек, сильный и ловкий, но упрямый и своевольный. Захотелось ему однажды выпить пальмового вина, он налил себе сколько хотел и выпил сколько хотел. «Почему ты пьешь вино? – спросил его отец. – Разве сегодня праздник?» – «Глупец», – ответил он отцу. Тогда пришли к нему почтенные люди той деревни, в которой он жил, и сказали: «Как ты можешь называть своего отца глупцом?» – «Глупцы», – ответил он им. Тогда его схватили и повели к царю. «Как ты можешь называть почтенных людей глупцами?» – спросил царь. «Ты глупец, и все твои подданные глупцы», – ответил он, вырвался и убежал в лес. И вот в лесу, темной ночью, услышал он за своей спиной шорох, такой тихий, что не должен был его услышать человек – а вот он взял и услышал. Обернулся мгновенно – и увидел, как горят в темноте два янтарных глаза. «Ты всех считаешь глупцами, – сказал леопард. – Считаешь ли ты глупцом и меня?» – и прыгнул на этого человека. Но еще в прыжке почувствовал, как горло его сжали две могучих руки. Упали они оба на землю и стали бороться. «Я разорву тебя когтями, и ты умрешь, истекая кровью», – сказал леопард. «Ты не глупец и не будешь этого делать, потому что я успею тебя задушить», – ответил человек. Леопард засмеялся и сказал: «Двум умным нечего делить в мире, где столько глупцов. Я даю тебе свое тайное имя: называйся отныне так же, как и я – Едящий Едящих Траву, – и с каждым днем будет уменьшаться число желающих тебе перечить». И тот человек вернулся из леса и стал могучим колдуном, и теперь, когда он говорил царю: «Глупец», – царь опускал голову и ждал, что он скажет дальше; и настали на земле темные времена.

 

«Звездное небо – как шкура леопарда, приготовившегося к прыжку. Бойтесь ночи», – пелось в тогдашней песне. Ночью выходил на охоту великий колдун – Большой Леопард; ночью выходили на охоту и его ученики – «малые леопарды»; и, дабы не отстать от учителя, эти «малые леопарды» творили совсем не малые бесчинства. «Леопард не должен останавливаться ни перед чем», – говорил Большой Леопард; «малые леопарды» не останавливались ни перед чем. «Каждое мгновение своего бытия леопард должен выказывать решимость», – говорил Большой Леопард; «малые леопарды» ночи напролет выказывали решимость. «Только тот, кто ничего не боится, будет вызывать страх», – говорил Большой Леопард; и «малые леопарды» ничего не боялись и старательно вызывали страх. Для того чтобы ничего не бояться, они использовали пальмовое вино (в огромных количествах); для того чтобы вызывать побольше страха, надевали ужасные маски. Смело врывались в любой дом, – выказывая решимость, страшно рычали, забирали себе все, что хотели, дико плясали, в пространных речах красочно описывали свои людоедские наклонности. Царь, чья воля была полностью порабощена великим колдуном, начал по его повелению обширные завоевательные войны. Войны были успешны: воины, прошедшие подготовку в Обществе Леопардов, твердо верили в то, что исступленная боевая ярость делает их полностью неуязвимыми, и эта вера оказывала воздействие на их противников. Благодаря успешным войнам, Общество Леопардов смогло существенно расширить географию своих бесчинств.

Но вот тогда-то, на гребне успеха, Общество и начало терять постепенно свою магическую силу, – слишком много «леопарды» употребляли вина – решимость слабела, появлялась склонность к праздности, к привольному сну до полудня, даже к любовным утехам, – а там, где в дело вмешиваются женщины, сохранять независимость мышления становится чрезвычайно трудно. Ужасные маски, призванные вызывать трепет, превращались в предмет щегольства: «леопард» в просто ужасной маске казался теперь отсталым и недалеким, ценились теперь только вычурно-ужасные маски, и в начавшейся погоне за вычурностью про ужасность стали вообще забывать.

Одним словом, власть не принадлежала больше леопардам; власть перешла в руки женщин, виноделов и ремесленников, вырезавших и раскрашивавших маски; ни тех, ни других, ни третьих нисколько не волновало духовное единство и сплоченность Общества Леопардов, и Общество, раздираемое многообразными и противоречивыми внешними влияниями, быстро погружалось в пучину распрей. Распри чрезвычайно плохо сказывались на его авторитете; видя, что «леопарды», убивая друг друга, не испытывают тех затруднений, какие, по идее, должна была бы создавать магическая неуязвимость, лица, не входящие в Общество и до сих пор теоретически рассматривавшиеся как «добыча», «глупцы» и «едящие траву», стали смелеть, «набираться ума», нападать на «леопардов» и творить бесчинства на собственный страх и риск. Хаос, воцарившийся на всем пространстве созданной в ходе победоносных войн империи, не поддается никакому описанию; «леопарды» очень успешно упразднили повсюду местную власть, и теперь на восстановление порядка не было ни малейшей надежды; времена, когда уважались обычаи, когда не творились ежечасно разбой, притеснения и зверства, казались невозможной сказкой, рожденной отчаяньем призрачной мечтой; и вот тогда-то и изрекли свою волю духи огня.

 

Джо смущенно перетаптывался на пороге столовой; Виргиния, оцепенев от негодования, смотрела на него.

– Виргиния, – спросила Агнесса, – что у нас сегодня на обед?

– Суп и баранина со сладким перцем, мисс Нэнси, – ответила Виргиния, – но...

– Ты все правильно поняла, Виргиния: распорядись, чтоб накрыли и для Джо. Джо, ты любишь баранину со сладким перцем?

– Люблю, мисс Нэнси, но только мне, наверно...

– ...будет лучше сесть за стол и не пререкаться. Мы будем есть, и ты мне будешь рассказывать дальше. Я хочу дослушать твою историю.

Джо бросил на Виргинию извиняющийся взгляд: я-то, мол, прекрасно понимаю где мне место, а где мне не место, но что поделаешь с нашей мисс Нэнси, – если ей чего-нибудь захочется, она не отступит; и Виргиния, яростно закусив губу, отправилась на кухню отдавать распоряжение.

 

– А знаете, мисс Нэнси, – спросил Джо, с благоговейной тщательностью подвязывая себе салфетку, – как именно изрекли свою волю духи огня?

Тон, которым он задал этот вопрос, был какой-то лукавый и даже умиленный, – как будто после столь торжественного и грозного начала предполагалось некое неожиданно забавное и безобидное продолжение.

– Как? – спросила Агнесса.

– С помощью маленького мальчика, – ответил Джо.

– Как это?

– А вот как: жил в те времена один кузнец, очень честный и порядочный человек. Очень он сокрушался, видя, какие злодеяния кругом творятся, и более всего печалился о том, что сын его (ему тогда пять лет всего было) собьется с пути, когда вырастет или, вернее сказать, пойдет по тому же пути, что и все, по кривому пути, неправедному, пагубному. И вот ковал как-то кузнец с этими мыслями, этими страхами нож, выковал его любовно и тщательно, побрызгал на него водой с метелочки из пальмовых волокон, чтобы остыл, и положил на камень. Пришел сын к кузнице отца поиграть-поучиться, увидел нож, увидел, как красиво блестит он на солнце, и так ему этот нож понравился, что схватил он его и лизнул. Известное дело – дети, чего только не придет им в голову! И как только лизнул сын кузнеца нож, так тут же упал без сознания на землю. Бросился к нему отец, а сын открыл глаза и заговорил – заговорил не голосом пятилетнего мальчика и даже не голосом взрослого мужчины, а таким голосом, какой вообще от человека услышать невозможно: «Довольно греха. Довольно грязи. Довольно мрака. Мы, духи огня, духи ножа, выкованного с чистыми мыслями, полагаем предел. Зло, что прячется под масками, долго оскверняло чистый лунный свет, чистый звездный свет. Да будут маски сорваны и сожжены, носящие маски – поражены железом. После этого – вечный закон, вечная справедливость. Не грабить. Не воровать. Не брать чужого. Не лгать. Не клеветать. Не злословить. Всегда и везде думай о благе. Не делай ночью того, что стыдишься делать при свете солнца. Иди прямой дорогой, прямой дорогой», – и долго так говорил сын кузнеца, и хоть глаза у него были открыты, ничего они не видели и ничего в них не выражалось. А когда он пришел в себя, ничего он не помнил, только помнил, как красиво блестел нож. А в следующий раз увидел он этот нож уже в бликах пламени. Только одному человеку на свете мог довериться кузнец, рассказать о том, что произошло – своему старому отцу. Выслушал его отец, сказал спокойно: «Давно не собирались старики нашей деревни на сходку – нечего обсуждать было. Пусть теперь сойдутся, разомнут кости – может, и выйдет из этого какой-нибудь прок. Приходи сегодня ночью и приводи внука».

 

Конечно, со стороны отца кузнеца это было смелое решение – созвать сходку (узнай «леопарды» о том, что должно было на ней обсуждаться, от деревни вместе со всеми ее жителями не осталось бы и помину), но безрассудно смелым все же это решение не было. Авторитет собраний деревенских старейшин был освящен долгими веками; все, что имело к ним отношение, определялось описательным оборотом «то, о чем не знает жена» («Можете себе представить, мисс Нэнси, какая это великая тайна, если даже жена о ней не знает»), и нарушить столь великую тайну даже в эту эпоху попрания всех обычаев решились бы очень немногие. А услышав слова великих огненных духов, исходящие из уст пятилетнего мальчика, не решился бы никто.

 

Собрания старейшин проходили на заповедной поляне, в глухом лесу, ночью, при свете костра. Представ перед старейшинами, кузнец рассказал о том, что произошло, предъявил собранию сына, предъявил нож. Увидев нож, сонный ребенок встрепенулся, и глаза его заблестели. «Дай», – просто сказал он отцу и, получив в руки нож, долго любовался им (деревенские старики, затаив дыхание, наблюдали), потом – как дети, вдоволь полюбовавшись сладостью, наконец, лизнут ее – лизнул. На этот раз он уже не падал на землю – он как будто окреп. Он стоял и говорил стоя. Речь началась с проклятия «леопардам», их пособникам и пособницам; последние вызывали у духов огня едва ли не наибольшую ярость: именно тогда была произнесена примечательная фраза «железо ржавеет от прикосновения женской руки», позднее ставшая одним из основополагающих изречений Общества Огня. Вслед за проклятиями и призывами очистить землю от скверны духи перешли к изложению положительных принципов, которыми следовало руководствоваться всем желающим исполнять их волю. Принципы эти до странности напоминали десять библейских заповедей; отсутствовало только повеление «Не сотвори себе кумира», но строгое осуждение тех, кто изготавливает и носит маски, до известной степени напоминало его.

– Странные бесы, – сказала Агнесса, – которые учат тому же, что написано в Библии.

– Бесы коварны, – ответил Джо. – Не всегда и распознаешь, где бесы, а где – нет.

 

Коварство бесов простиралось весьма далеко: они требовали помогать «вдовам и сиротам», провозглашали необходимость введения четких и справедливых правил торговли на рынках (позднее рынки восстановленной под знаком духов огня империи изумляли иноземцев своим образцовым порядком, и известный арабский географ, посетивший империю в составе посольской миссии, с горечью писал о том, что «огнепоклонники», полностью искоренившие любой вид мошенничества, являют собой живой укор мусульманам, куда менее преуспевшим в этом), призывали уважать родителей, старших вообще, царскую власть... Долго слушали зачарованные старейшины речи духов, а, когда сын кузнеца замолчал, обвел глазами всех присутствовавших и обычным детским голосом попросил пить, по собранию прошла волна изумления, решимости и восторга. Старики помолодели; в их глазах плясало живое пламя костра. И совсем немного нужно было теперь времени, чтобы новость о великом откровении, как лесной пожар, распространилась повсюду.

 

Джо возбужденно взмахнул рукою, показывая, как распространилась новость, и допил чай. Агнесса встала из-за стола.

– Прошу в гостиную, – сказала она.

Пафос рассказчика тут же покинул Джо.

– Ну как же это, мисс Нэнси, – пробормотал он. – Что про меня люди скажут – мол, обнаглел совсем...

– Скажут, что ты любезно выполняешь мои просьбы.

На пороге гостиной Агнесса остановилась и оглянулась на нерешительно следовавшего за ней Джо.

– Салфетка там не понадобится, – сказала она.

Джо, в ужасе всплеснув руками, сорвал с себя салфетку, тщательно свернул ее и, подбежав на цыпочках к столу, осторожно положил на него. Лакей, убиравший со стола, слегка усмехнулся. Джо сделал страшные глаза, очень быстрым, чуть уловимым движением руки показал ему кулак, решительно развернулся и прошел за Агнессой в гостиную.

 

Чего только не видал Джо в своей жизни, чего только не знал, а вот в глубоком кожаном кресле не сидел никогда. Лицо его расплылось от удовольствия, и он даже не сразу собрался с мыслями для продолжения рассказа.

– Ну да... так вот, стало быть... отовсюду сходились люди, чтобы послушать сына кузнеца, пробирались тайно поодиночке, по двое, по трое, потом шли уже не таясь, целыми толпами, и что удивительно, мисс Нэнси, «леопарды» долго ничего не замечали. Духи огня отвели им глаза, не иначе; но, с другой стороны, и слишком они были заняты распрями между собой, и слишком привыкли считать, что нет кроме них в мире никого, кому неведом страх. Конечно, разбойников было сколько угодно, но ведь разбойники когда смелы, а когда и нет. Это совсем не то, что выполнять повеления духов огня: здесь нет страха, нет сомнения, все хорошо, все приятно – и весть от одной деревни к другой передавать, и оружие ковать, и оружием этим пользоваться.

 

Полное истребление «леопардов» заняло сравнительно немного времени. Когда войска повстанцев подходили к столице, царь с весьма немногочисленной свитой вышел им навстречу, – на глазах у царя были слезы радости, и он тут же принялся благодарить вождей повстанцев за освобождение от невыносимого гнета «леопардов», подвергавших его бесчисленным унижениям. Вожди повстанцев (они же – Высокие толкователи воли духов огня, известные впоследствии как Семеро Праведных или, точнее сказать, как первые Семеро Праведных), без особого сочувствия выслушав излияния царя, объявили его низложенным; царь, в одно мгновение оказавшийся бывшим царем и оторопевший от столь внезапного поворота судьбы, заметил в рядах повстанцев своего троюродного брата, тучного и веселого человека, с радостной ухмылкой глядящего на него и игриво разводящего руками. Именно этот не самый близкий его родственник и был провозглашен новым царем, когда войска повстанцев вошли в столицу.

 

Охватившее всех ликование... нет, нельзя сказать, что не знало границ. Оно было огромным, это ликование, и таким, какого никто из ликовавших еще не испытывал в своей жизни, но оно знало границы. Все устали от хаоса, бесчинств, отсутствия ощущения твердой почвы под ногами; пьяных на празднике Восстановления порядка почти не было. Всем очень полюбился новый царь: в его тучности было что-то успокоительное, какой-то намек на грядущие времена мира и изобилия; он держался просто и весело, нисколько не гордясь (что было, впрочем, весьма разумно с его стороны) своим царским титулом; о духах огня, об их установлениях говорил как о чем-то в высшей степени само собой разумеющемся, надежном, добротном, пожимая плечами и удивляясь наивности людей, которым потребовалось особое откровение для уяснения столь очевидных истин.

– Что, ребята, – обращался он к толпе, – пить вино вы умеете (сам он очень умел пить вино – опрокидывал в рот одну резную деревянную чашку за другой, совершенно не пьянея), а уж как вы валять дурака умеете! Долго, долго чепухой занимались, – был бы я на месте великих духов, давно махнул бы на вас рукой и послал бы вас всех в болото, – ну да только я, к вашему счастью, не великий дух (взрыв смеха в толпе), а великие духи, они терпеливы, ох, терпеливы, нам с вами не понять такого терпения, да вот только (в голосе его появлялась интонация грустного упрека) стыдом нам обзавестись не мешало бы, чтобы пусть даже и бесконечного терпения не испытывать.

 

Терпеливость духов огня произвела большое впечатление на уже упоминавшегося нами арабского географа, – он с изумлением писал о том, что в империи «огнепоклонников» отсутствуют казни и отсутствуют тюрьмы. Он заговорил об этом с сановником царского двора, и тот разъяснил ему, что места казней – нечистые места, и тюрьмы – тоже нечистые места, а духам огня ненавистно все нечистое. На вопрос, как же в империи поступают с преступниками, сановник ответил, что разумное предостережение – великая сила. Веривший в силу разума араб пришел в восторг от этого ответа и не стал допытываться, что бывает в тех случаях, когда предостережение не оказало воздействия. Возможно, он решил, что в разумно устроенном государстве подобные случаи вообще немыслимы. Если так, он оказался не столь уж далек от истины – они были чрезвычайно редки.

 

– Да, мисс Нэнси, человек не для себя живет – для других живет; вот чему наших предков духи огня учили. Не полагай о себе слишком много – спроси у соседей, кто ты такой – вот как говорили в те времена. И еще говорили: кому нужна ложь? Кто станет лгать про хорошего человека? Всякий скажет: вот этот – хороший человек. А вот если ты берешь чужое без спроса, если наводишь на соседа порчу, если ссоры затеваешь без всякого повода – тут тебе уже всякий скажет, что так не годится. Сделал плохое соседу – зарежь курицу, пригласи его в гости, угости, попроси прощения – все и загладится. А вот если человек не хотел ничего заглаживать, делал дурное, и это дурное так и оставалось между ним и соседями, то рано или поздно и терпение у соседей заканчивалось. Приходилось им к духам огня обращаться.

 

Ночью дурной человек, исчерпавший терпение своих соседей, слышал «железные шаги», приближавшиеся к его двери. «Железными» шаги назывались потому, что их сопровождал неумолчный звон металлических подвесок, – все знали, что это за подвески, каждый мог видеть их, свисающих с кольца, зажатого в левой руке большой статуи Старшего Духа в главном храме империи. Видевшим ее европейцам эта статуя, выкованная из железа, казалась грубой и угловатой; черты лица были только очень условно намечены на железной голове, поза статуи была странной – она как будто спотыкалась на своих негнущихся ногах, – но нож в ее правой руке и кольцо с подвесками в левой были очень хорошо различимы. И звон этих подвесок слышался в ночи чрезвычайно отчетливо, – как бы крепко ни спал человек, отравляющий жизнь соседям, он обязательно просыпался; звон становился все громче, все отчетливей, все ближе и перед самой дверью его дома внезапно и резко затихал; мгновение, другое, третье провинившийся перед обществом слышал только стук собственного греховного сердца; потом голос, нисколько не похожий на человеческий голос, негромко произносил его имя – негромко и пожалуй даже доброжелательно; еще несколько мгновений длилась тишина, в которой не было слышно даже стука сердца; потом подвески вздрагивали, и звон не спеша начинал удаляться.

 

Это и было предостережение, и действовало оно чрезвычайно хорошо. Пессимистам, считающим, что дурные наклонности не поддаются исправлению, следовало бы посетить империю в те золотые времена, – они бы увидели, что поддаются, очень даже поддаются! Было заметно, что в глубине души Джо не особо верил в бесовскую природу духов огня, – да и существуют ли на свете такие негры, которые могли бы всерьез в это поверить? Что же такого бесовского в порядке, в справедливости, в том, что дурные люди переставали быть дурными?

 

– А если не переставали? – спросила Агнесса. – Ты сказал, что такое случалось редко – но все-таки случалось?

Джо замялся, но глубокое кожаное кресло оказывало свое действие.

– Это великая тайна, мисс Нэнси, – сказал он.

– Я не буду болтать о ней направо и налево, – сказала Агнесса.

Строго говоря, это не было обещанием хранить тайну; но даже нечто, отдаленно похожее на такое обещание, со стороны госпожи Блай было чрезвычайно, чрезвычайно лестно... Эх, была-не была!

– Человек существует потому, что в нем существует добро, – решительно выпалил Джо, – так учили духи огня. Если в человеке совсем нет добра, то такой человек попросту не существует. Это только видимость, пустая оболочка, только и всего. Когда дух огня называет человека по имени, если в нем есть хоть какое-нибудь добро, оно просыпается. А если не просыпается, значит, нет такого человека. Значит, ошибались все, думая, что есть такой человек. А когда понимаешь, что ошибся, продолжать ошибаться невозможно.

 

Попросту говоря, люди, не исправившиеся после того как получили предостережение, исчезали. Впрочем, «исчезали» звучит, пожалуй, слишком тревожно, слишком драматично. Однажды утром родственники такого-то просыпались и отмечали про себя, что такого-то среди них нет – вот и все. Никто ничего не слышал – ночью все спали крепко; никто ни о чем не спрашивал; никто ни о ком не вспоминал. Дети (самые маленькие) могли по неразумию задать какой-нибудь наивный вопрос; детям объясняли, что с хорошими людьми ничего подобного не происходит, и что хорошим людям не только незачем, но даже и невозможно об этом думать.

 

Но жрецы духов огня не были лицемерами. Смертной казни в империи действительно не существовало – ни в явном, ни в скрытом виде. Существовал только отвар из листьев некоего таинственного кустарника, росшего неизвестно где и в любом случае ничем не примечательного на вид; человек, выпивший этот отвар, лишался воли. Вернее сказать, воля как бы цепенела в нем; он мог понимать разумом необходимость тех или иных действий, мог помнить о том, что когда-то у него были желания, но желать чего бы то ни было в настоящем он не мог. Взгляд у него становился пустым, но – вопреки предположениям буддистов – отнюдь не бездонным; буддийское учение о том, что отсутствие желаний приводит к высшей мудрости и просветлению, могло бы возникнуть где угодно, но только не в Африке. Но выполнять несложную работу люди, лишенные воли, были вполне способны, и, более того, их даже не требовалось бить, поскольку упрямство у них также отсутствовало. Ходили слухи о далеком, труднодоступном плоскогорье, о странных поселениях, в которых нельзя было услышать привычного шума человеческой жизни, о полях, которые вяло и нехотя обрабатывали существа, похожие на призраки... Общество Огня не тратило усилий на опровержение этих слухов, – не имело значения, что было и чего не было за пределами единственно подлинного бытия – мира людей доброй воли.

 

– Но справедливость, мисс Нэнси, – торжественно сказал Джо, – пределов не имеет. И во имя справедливости духи огня могли сделать невозможное, сделать немыслимое.

Джо сделал выразительную паузу.

– Что же это? – спросила Агнесса.

– Это случилось с дедом моего деда, – эффектно сказал Джо. Было видно, что ему приятно, что с дедом его деда случилось нечто необычное, и что он любит об этом рассказывать. А Агнессе, уже начинавшей становиться опытной слушательницей, не составило труда удивиться в нужном месте.

– Вот как? – удивилась она. – Так что же случилось с дедом твоего деда?

– Видите ли, мисс Нэнси, – начал Джо, – у него было одно дурное свойство: все, что он говорил, всегда сбывалось. К примеру он говорил рыбакам, собиравшимся ловить рыбу: «Эта лодка может перевернуться». Рыбаки (а среди них были умные люди, много лет ловившие рыбу) отвечали ему: «Эта лодка никогда не переворачивалась», – садились в нее, отплывали совсем недалеко от берега и переворачивались. Или он говорил: «В этом месяце будет засуха». Люди, разбиравшиеся в погоде, отвечали ему: «Мы знаем все знаки, которые могут предвещать засуху. Мы не видим ни одного такого знака». Но засуха наступала. Или он говорил: «Главный старейшина нашей деревни взял себе молодую жену. Она будет ему изменять». Ему отвечали: «Твой язык болтает пустое. Эта девушка из очень хорошей семьи, и ее родители очень хорошо ее воспитали». Но проходило совсем немного времени, и жену главного старейшины заставали с другим мужчиной, и даже не с одним, а сразу с тремя. Естественно, такое никому не понравится. Стали поговаривать, что по ночам из хижины деда моего деда вылетает шар фиолетового пламени и как дурной глаз летает по деревне – за всем подсматривает, во все тайны проникает, но хорошего ничего не видит, – видит только дурное, и от того, что он только дурное видит, все дурным и становится. И чем больше вели такие разговоры, тем больше страху на себя нагоняли. Скоро никто уже по ночам не спал, всем этот шар мерещился, а если не шар, то еще какие-нибудь ужасы. Пошли слухи, что дед моего деда сводит деревню с ума; зачем сводит, никто не мог объяснить, и от этого еще страшней становилось. И в самый разгар таких настроений случилось неладное: среди бела дня, невесть откуда, налетел на деревню смерч, хижины тех, кто громче всех против деда моего деда кричал, разметал по прутику-по соломинке, так что и следа от них не осталось, а перед его собственной хижиной остановился как в землю вкопанный и так тихонечко, осторожненько взял да и свернул в сторону. И в воздухе растворился.

 

Это было уже, конечно, слишком, и дед моего деда исчез в тот же день. Заметьте, мисс Нэнси, – исчез не ночью, как все исчезали, а днем, – исчез из дома главного старейшины, куда его отвели и где держали под стражей. Стражники сказали, что не знают, куда он делся, знают только одно: правосудие свершилось. И было в этом деле еще кое-что необычное: никакого предостережения дед моего деда не получал. Конечно, улики против него были сильные, кто бы спорил, но ведь и колдуна можно попытаться исправить. А тут не попытались. Забыли. Год был тогда такой, на колдунов богатый – то одна деревня, то другая с ума сходить начинала, все колдовство мерещилось, и распространялся страшный слух, что «леопарды» опять объявились и что готовят они восстание. Действовать, конечно, нужно было быстро, решительно, но все хорошо в меру, и вот в этом-то смысле деду моего деда и не повезло – слишком быстро, слишком решительно с ним поступили.

 

К тому моменту, когда Олугбенгу (именно так звали предка Джо, о чем Джо, как и все слуги на Острове, не знающий никакого языка, кроме английского, конечно не мог уже помнить) заставили выпить пресловутый отвар, он был настолько подавлен и сокрушен, что почти не ощутил его действия. Семеро Праведных в белых, не украшенных никакими узорами одеяниях, восседали вокруг него на своих тронах; по бокам каждого трона тянулись ввысь языки пламени из железных чаш, наполненных пальмовым маслом; воздушная струя порой проходила над ними, и тогда тени Праведных вздрагивали на стенах Зала Приговоров; но сами Праведные были совершенно неподвижны, и, если бы маски не были запрещены в Империи, их черные, бесстрастные лица вполне можно было бы принять за маски. Праведные не произносили приговор; они были слишком высоки для этого; приговор произносила печальная, согбенная фигура, с головы до ног закутанная в черную ткань; рыдающим голосом, сокрушаясь и скорбя о бездне зла, в которую низринул себя обвиняемый, фигура перечисляла совершенные им преступления; Общество Огня оказалось удивительно хорошо осведомлено: была упомянута и лодка, и засуха, и жена главного старейшины, и вообще все, все, все; и во всем был виноват Олугбенга.

Закончив произносить приговор, фигура в черном в бессилии опустилась на пол, как бы подавленная невыносимой тяжестью того, о чем ей пришлось поведать. Два огромных (и надо сказать, довольно злодейского вида) силача тут же подступили к Олугбенге и быстро, деловито выволокли его из Зала Приговоров.

 

Избиение заняло не очень много времени и было проделано без всякого видимого удовольствия, – излишняя жестокость строго осуждалась Обществом Огня. Но удары были крепкие и точные и и быстро превратили Олугбенгу в тряпку, в безвольный сосуд, в который можно было вливать все, что угодно. Отвар был горек на вкус, но это, конечно, уже никакого значения не имело. Потом Олугбенге дали отлежаться, а вечером следующего дня подняли и погнали далеко-далеко – туда, откуда он знал, что никогда не вернется.

 

Главное, что запомнил Олугбенга о своей новой жизни – что ничто в ней не имело никакого значения. К примеру, ему было совершенно все равно, кто были те люди, вместе с которыми ему приходилось обрабатывать поле, – он даже не мог их отличить одного от другого, хотя внешне они безусловно различались; но отсутствие выражения делает лица удивительно похожими. Поселение состояло из нескольких больших, довольно добротно построенных хижин; они ничем не отличались друг от друга, и Олугбенге, как и всем остальным, было решительно все равно, в какой из них провести ночь, вернувшись с поля; он заходил в первую попавшуюся и ложился на первую попавшуюся подстилку; подстилка безлично пахла потом чужих тел, но Олугбенгу не беспокоил этот запах, – он не мешал лежать, не шевелясь, с открытыми глазами и ни о чем не думать. Никто не разговаривал перед сном; никто не разговаривал и после пробуждения; единственным словом, которое Олугбенга слышал по утрам, было слово «вставать», которое говорил надсмотрщик, входя в хижину – говорил вялым и равнодушным голосом, – ему по большому счету не так уж и хотелось, чтобы они вставали; но даже это его очень маленькое желание все же было желанием, и оно приводило в движение тех, кто желаний не имел.

 

Что именно они выращивали на поле, Олугбенгу не интересовало – какие-то клубни, по видимому, съедобные, поскольку питались поселенцы исключительно ими. Клубни выкапывались и сносились в кучу, варились и поедались; все эти действия (в том числе поедание) были совершенно равнозначны – голода никто не испытывал, клубни были безвкусны, но надсмотрщик говорил: «Есть», – и все ели.

 

Что еще? Потом ложились спать – но об этом мы уже говорили. Сколько так просуществовал Олугбенга, он не мог сказать; при желании он мог бы вести счет времени: надсмотрщики в поселении менялись часто, долго на такой работе они не выдерживали – слишком быстро становились похожи на своих подопечных; но у Олугбенги не было желания вести счет времени. И только когда он вернулся, он с удивлением узнал, что прошел всего один год.

 

За этот год шестеро из Семи Праведных умерли – от разных причин или даже без видимых причин вовсе. Но причина на самом деле была одна – Олугбенга. Воля духов огня в отношении вынесения приговоров была хорошо известна: сначала предостережение, потом (и только потом, только если предостережение не подействует!) приговор. Нарушить волю духов огня означало совершить преступление. В теории Семеро Праведных не могли совершить преступление – это было так же немыслимо, как немыслим холодный огонь. Никто не знал, что делать в том случае, если семеро Праведных совершат преступление. Они сами не знали, что делать в таком случае. Это с одной стороны.

С другой, приговоры Семи Праведных не подлежали отмене: как тот же холодный огонь, такая отмена явилась бы нарушением очевидных и незыблемых законов мироздания. Иными словами, невозможный проступок Семи Праведных невозможно было исправить – поэтому они и не стали его исправлять. Сделали вид, что ничего не случилось. Лица, как были, так и остались величаво-бесстрастны.

 

Потом произошло вот что: переступая порог главного храма, один из Семи внезапно пошатнулся, упал без чувств и вскоре, не приходя в сознание, умер. Оставшиеся шестеро Праведных втайне похолодели от страха. Это был знак, и знак совершенно ясный: духи огня не шутили, когда изрекали свою волю, и не желали, чтобы к ней относились легкомысленно. Но что было делать? Публично признать роковую ошибку? Подорвать авторитет верховной власти – такой головокружительно-высокий авторитет, что если он рухнет... Нет, нет, мысль была слишком чудовищна. Лица стали еще более бесстрастны, жесты еще более полны достоинства. Второй из Семи Праведных умер во время Праздника Огня – главного праздника империи.

 

Праздник Огня – «когда огненные реки стекаются в огненное озеро» – так про него говорили в народе. Со всех концов столицы факельные шествия устремлялись к главной площади; каждый мужчина империи должен был участвовать в таком шествии с факелом в правой руке и ножом в левой. На главной площади происходила церемония Великой Клятвы: каждый высоко вздымал свой факел и, направив нож острием себе в грудь, клялся, что не творил зла со времени прошлого Праздника Огня и не собирается творить вплоть до времени будущего. Руководили церемонией, естественно, Праведные, и перед началом ее каждый из них испытывал страх – немного, может быть, наивный, детский, но неотступный страх, что произойдет что-нибудь картинное, такое, что происходит в преданиях и эпических поэмах: во время произнесения клятвы кто-нибудь из них (а может быть, даже все они сразу!) пошатнется и... Церемония прошла благополучно, но на следующий день (празднество еще продолжалось!) умер второй из Праведных. Умер у себя дома. Но празднество еще продолжалось.

 

Это было уже очень серьезное предупреждение. «Чего мы ждем?» – спросил один из Праведных на тайном совещании. Спросил ровным, ничего не выражающим голосом; но в самой форме вопроса было что-то истерическое. Никто не мог ничего сказать в ответ; очевидно, все ждали того, что подразумевалось вопросом – и долго ждать не пришлось. Третий из Праведных умер на другой день после совещания, и задавший вопрос, глубоко потрясенный быстрым действием своих слов, пережил его совсем не намного.

 

Пятый из Праведных был, по всей вероятности, отравлен царем, с которым у него были весьма неприязненные отношения: по крайней мере, он умер сразу же после большого пира во дворце, во время которого царь собственноручно подкладывал ему самые лакомые куски и заискивающе улыбался, делая вид, что желает помириться. В другое время царю бы это не сошло с рук: и одного подозрения было бы достаточно, чтобы он тут же лишился трона, а уж если бы оно подтвердилось... Но в другое время и царь не стал бы действовать так нагло – вот что было самое неприятное; слухи о поразившем Праведных проклятии потрясали империю, и очень, очень похоже было, что царь, которому надоело ощущать себя пустым местом, собирается воспользоваться ими в полной мере.

 

Нужно было действовать, и шестой из Праведных начал действовать, лично возглавив поход против одного небольшого, но довольно неприятного лесного охотничьего племени, не признававшего власти империи и твердо уверенного в том, что дичь должна принадлежать всем. Коровы, с точки зрения племени, являлись особенно хорошей, особенно удобной дичью, и жителям приграничных деревень приходилось тратить очень много усилий для охраны своего скота. Требовалось вмешательство власти, и власть (на самом высшем своем уровне) вмешалась. Но искать лесных дикарей в их собственном лесу оказалось делом совершенно бесполезным. Мудрые военачальники предлагали Праведному вернуться: лесных племен много, и если нужно избавиться от одного, то проще всего обратиться за помощью к другому; за умеренное вознаграждение и с большим удовольствием... Но Праведный был глух к уговорам: казалось, все зло на свете сосредоточилось для него в этих ускользающих дикарях, и он преследовал их с лихорадочной горячностью – только отравленная стрела смогла его остановить. Поход завершился бесславно, Праведный, раненый стрелой в плечо, был поспешно доставлен в столицу, – в принципе, имперские лекари могли лечить такие раны, но душевное состояние Праведного было таково, что излечение оказалось невозможным.

 

Духи Огня ждали вовсе не таких действий. Духам Огня не нужны были карательные походы, духам огня было нужно восстановление справедливости. Последний из Праведных больше не мог обманывать себя – шестеро его товарищей ясно показали ему бессмысленность самообмана. Нужна была правда – ранним утром последний из Праведных вышел на главную площадь и с ног до головы обсыпал себя пеплом. Белые одежды стали серыми. Это и был цвет правды – на душе стало легко и свободно. В путь!

 

В один прекрасный, а вернее сказать, совершенно не важно какой день Олугбенга заметил странную перемену в поведении надсмотрщиков. Они утратили обычную безучастность, они озабоченно переговаривались, они внимательно всматривались в работавших на поле, словно выискивая среди несуществующих кого-то, кто, может быть... «Наверно, они сошли с ума», – безразлично подумал Олугбенга и снова принялся за работу. Но надсмотрщики не сошли с ума, хотя удивление их было огромным. Весть о приближении Праведного дошла до них.

 

Праведный – в серых, грязных от пепла одеждах – двигался неторопливо, время от времени останавливаясь, чтобы с наслаждением поваляться в дорожной пыли. Он запретил кому бы то ни было сопровождать себя, поэтому на глаза ему старались не попадаться. Но, конечно, вся империя, затаив дыхание, наблюдала за шествием одинокой фигуры: все понимали, что происходит что-то небывалое, как небывалым было поразившее Праведных проклятие, и что небывалое можно отменить только небывалым. В деревнях, которые попадались по пути, Праведный смиренно просил воды и чего-нибудь поесть: «чего-нибудь такого, что вы даете собакам», – добавлял он; просьбы его выполнялись немедленно, но едва ли в полном объеме – иначе пришлось бы допустить, что собак во всех этих попутных деревнях кормят безмерно лучше, чем во всей остальной Африке. Предложения переночевать в хижинах Праведный решительно отвергал, говоря, что «такой великий грешник, как он, не должен осквернять своим присутствием жилище достойных людей»; достойные люди сокрушенно вздыхали и всю ночь, наблюдая издали, как Праведный мирно почивает на вольном воздухе, горячо спорили, к чьей именно хижине он все-таки лег поближе. Впоследствии рядом с очень многими деревнями появились особые, священные, почитаемые, наделенные целительной силой места, где «спал Праведный» – причем рядом даже и с такими деревнями, которые он никак не мог посетить на своем пути.

 

Но вот населенные места кончились, пошли места дикие и, на первый взгляд, совершенно непроходимые, – но уж кто-кто, а Праведный знал про тайную тропу, что вела к запретному плоскогорью. Чего он не знал – это как найти на этом плоскогорье Олугбенгу; и никто не смог бы помочь ему в этом: после вынесения приговора осужденный лишался имени, и все, кто попадали на плоскогорье, были для надсмотрщиков безымянны. Но праведный был полон решимости обойти, если понадобится, все поселения – и смиренно надеялся, что Олугбенга жив, ибо без него он возвращаться не собирался.

 

«Прекратить работать, – сказал надсмотрщик. – Просто стоять и ничего не делать». Олугбенга и и его товарищи положили мотыги на землю и выпрямились. Стоять так стоять. От края поля по направлению к ним шел человек, с ног до головы покрытый мокрой, черной, блестевшей на солнце грязью (перед тем как подняться на плоскогорье, закон которого он нарушил, Праведный счел нужным хорошенько изваляться в болоте); толпа надсмотрщиков и еще каких-то людей, которых Олугбенга никогда не видел, на почтительном удалении следовала за ним. Человек, покрытый грязью, узнал Олугбенгу сразу; и Олугбенга тоже, пожалуй, его узнал. «А, один из тех. Наверно, тоже сошел с ума». Выражение лица Олугбенги не изменилось. Человек, покрытый грязью, подошел и взволнованно взял его за руку. «Пойдем со мною», – сказал он.

 

Возвращение превратилось в праздник. Всю дорогу до столицы Праведный почти не отпускал руки Олугбенги; всю дорогу до столицы гигантская толпа, следовавшая за ними, пела и плясала не переставая; на смену падавшим в изнеможении тут же приходили другие, барабаны исступленно били во всех деревнях, и все, указывая на Праведного и Олугбенгу, в каком-то счастливом опьянении кричали: «Отец и сын! Отец и сын!»

Действительно, так оно и получалось, так была разрешена неразрешимая проблема. Олугбенга перестал существовать, Олугбенги не было – кого же тогда вел за руку Праведный? Сына Справедливости – так теперь назывался новый человек, созданный Праведным из ничего во искупление содеянного зла. «Сын Справедливости» значило куда больше, чем «сын женщины»: «Не больше прямоты в женщинах, чем в змеях, – учили духи огня, – и рожденный женщиной долго, мучительно должен бороться с собой, прежде чем встанет на прямой путь». Сыну Справедливости не нужно было бороться с собой – он с самого рождения стоял на прямом пути. Все с умилением следили, как лицо его постепенно теряет безучастное выражение – в этом видели проявление праведной силы Праведного, хотя, конечно, какую-то роль сыграло и то, что Олугбенге – бывшему Олугбенге – перестали давать отвар; в поселении его полагалось пить раз в два дня.

 

Вот так свершилось это великое, неповторимое чудо (Праведные позднейших времен прилагали все усилия к тому, чтобы повторять его не пришлось), и Сын Справедливости прожил достойную, но в остальном не слишком примечательную жизнь. Империя благоденствовала, и, глядя на ее благоденствие, соседние государства тоже стали почитать духов огня. Все было прекрасно...

 

Джо замялся. Ему явно очень хотелось завершить рассказ словами «все было прекрасно». Но если все было прекрасно, то почему потомок Сына Справедливости находится здесь, на Острове и служит людям, которых до сих пор нисколько не интересовало его благородное происхождение? У империи не было выхода к морю – а вот соседние государства все как раз находились на побережье, и почитание духов огня приняло в них особую форму. Белые люди, приплывающие на своих кораблях, – не они ли истинные избранники духов огня? Разве не о том свидетельствуют их ружья, их пушки? Превосходство их кузнецов? Их ром, наконец?

Кое-что из этого могло достаться прибрежным Обществам Огня – но только в обмен. Белым людям нужны были черные люди. Зачем – прибрежные общества не задумывались. Такова, в конечном счете, была воля духов огня, возвещенная через их избранников. Где взять черных людей, прибрежные Общества знали: в империи, мирной, благоустроенной, их было очень, очень много – и они не прятались по лесам, как какие-нибудь дикари, они спокойно жили в своих деревнях. Это было слишком заманчиво... а что касается страха перед империей, то ведь и прибрежные государства, уподобившись ей, стали сильны – и сами по себе, и особенно когда заключали военные союзы друг с другом.

Вот так многие подданные империи оказались вдали от Африки. Джо вздохнул, но тут же повеселел: ведь теперь мисс Нэнси, сама мисс Нэнси знает, кто он такой! Он обедал с ней за одним столом! Он сидит в кожаном кресле у нее в гостиной! Все было прекрасно, и все прекрасно!

 

– Спасибо, Джо, – сказала Агнесса. – Твой рассказ был очень интересен.

Джо посмотрел на темные окна, на горящие свечи (он даже не заметил лакея, который приходил их зажечь) и поспешно вскочил.

– Ох, как поздно уже, мисс Нэнси! Пора, пора мне бежать!

Агнесса задумчиво кивнула. Лицо Джо вдруг стало озабоченным. Уже на пороге гостиной он обернулся.

– Только вы не думайте много о том, что я рассказал, мисс Нэнси. Это все колдовские дела. Хорошим барышням не нужно о них много думать.

 

Легко сказать. Агнесса встала с постели и подошла к окну. Заснуть было невозможно, потому что она совершенно не могла лежать спокойно: как только она принимала какую-нибудь определенную позу, в ногах тут же начинался странный зуд, как будто ноги протестовали против неподвижности, сами собой порывались куда-то идти... Думала ли Агнесса о духах огня? В некотором роде. Не всех, конечно, белых людей можно считать их избранниками, не все они, не пьянея, пьют ром, непринужденно обращаются с огнестрельным оружием, но к одному из них это очень, очень подходит... Агнесса снова почувствовала странный зуд в ногах (что так просто стоять у окна? Идти надо, идти!) и, резко повернувшись, вернулась к постели. Прав Джо – все это колдовские дела. Но неужели же они не дадут Агнессе Блай спать, если она хочет спать? В конце концов, можно принять снотворное...

 

...которое совершенно бесполезно против колдовства, детка, – сказал Медвежонок Фрэнки, ласково похлопывая ее по плечу. Трудно понять, почему его прозвали Медвежонком: может, кому-то показалось забавным называть похожего на гигантского борова человека Медвежонком, может, в прозвище был намек на неотъемлемое от Фрэнки добродушие. Безусловно, Нэнси повезло, что именно Фрэнки взял ее на работу. Второй кабак у них в поселке был хуже – там больше отирались закоренелые пьянчуги, крикливые, постоянно спорящие ни о чем или доказывающие, что «элементарно», «ну совершенно без всяких усилий» могли бы «отмолотить» каких-то одним только им ведомых Джеков или Биллов. Медвежонок Фрэнки таких посетителей не приветствовал. «Почему-то считается, что питейное заведение непременно должно быть шумным – а собственно почему? – любил рассуждать он. – По мне, хорошее питейное заведение должно быть тихим – ведь и порядочным людям тоже порой хочется чего-нибудь выпить». Порядочных людей в поселке было много – лесорубы, охотники – народ, по большей части, все-таки молчаливый. Деревья, деревья... целый день деревья. Выпьют стакан виски – а перед глазами все равно – деревья, деревья... есть над чем задуматься. А задача у Нэнси такая – не допустить, чтобы над пустым стаканом человек думал. «Как увидишь, что стакан у кого-нибудь опустел, – наставлял Фрэнки, – так тут же подпархиваешь, стаканчик – раз! – забираешь и тряпочкой по столу, чтобы он блестел. Столы у нас, стойка, – Фрэнки с гордостью похлопывал рукой по стойке, – все новое, дубовое. За чистым, блестящим столом человек просто так сидеть не будет – неловко. Или заказывай еще стакан, или уходи». Да, что говорить, немалая это честь – служить у Фрэнки. Подпархиваешь! Именно такая ему девушка и нужна, чтобы порхала по залу – много ли у них таких в поселке? Фрэнки вот и платье ей купил хорошее, голубенькое и передник беленький, с оборочками... цивилизация! Да, кстати, что он такое только что говорил? Насчет колдовства? Ага, вот и старый Эбсалом Финч входит. Сейчас усядется на табурет, вздохнет и скажет: «А плесни-ка мне, Нэнси». Что ж, работа есть работа – и колдовство тут совсем ни при чем – чего только порой не послышится!

 

Эбсалом Финч – плотник, и поэтому глаз у него верный. Так, по крайней мере, сам он считает. Ничто от него не укроется.

– Что, девочка, все на дверь поглядываешь? – спросил он, когда Нэнси принесла ему второй стакан. – Ох, смотри, не увлекайся залетными птицами! Разве мало в поселке хороших парней?

Доброе наставление, отеческое... а пошел бы он к черту со своими наставлениями! Мало ли в поселке хороших парней! Да какое Нэнси дело, много их или мало? Неужели же она должна выйти замуж за лесоруба, как мать вышла, и просыпаться по ночам от сотрясающего дом храпа? «Это единственное, что я когда бы то ни было слышала от твоего отца в постели», – как-то сказала мать. Спокойно так сказала, отстраненно – а Нэнси от этих слов передернуло. Нет, не хочет она такого спокойствия. Выйти замуж и думать всю жизнь: «а ведь бывают, наверно, – не могут не быть – и другие люди...»

 

Бывают. Если б не этот пожар на лесопилке, Нэнси, быть может, и не узнала бы, что бывают. С самого начала возникло подозрение, что это поджог, вот новый помощник шерифа и приехал во всем разбираться. Был этот новый помощник совсем даже не местный – откуда-то с Запада родом, – но шериф в людях толк понимает, кого попало к себе брать не будет. И уж в ком-в ком, а в Дике Ричардсе он не ошибся, совсем не ошибся! И как только Дик умудрился сразу всю эту цепочку распутать – тем более что цепочка была совершенно дурацкая! Сэм Бартон, охотник, здорово повздорил с Биллом Трейси, хозяином конторы по закупке пушнины: Сэма не устраивала цена, Билл считал ее идеально справедливой. Билл любит ругаться замысловато и подбирает самые неожиданные слова для своих ругательств – все к этому привыкли, и никто особого внимания на это не обращает. Но тут случилось так, что он, потеряв с Сэмом всякое терпение, громогласно и воздев руки к небу, обозвал его «Большим Лосем, Что Живет На Дне Озера». Большой Лось, Что Живет На Дне Озера – это особый зверь, которого никто никогда не видел, кроме индейцев; почему его называют «лосем» – непонятно, потому что на лося он нисколько не похож – как не похож, впрочем, и ни на какое другое животное. Очень страшный зверь: выходит из озера по ночам, ломает кусты на берегу, оставляет огромные шестипалые следы (которых опять же, кроме индейцев, никто не видел) и всех, кого встретит, утаскивает к себе в озеро. Одни индейцы (по неизвестным причинам) относятся к этому зверю с большим почтением, и назвать кого-нибудь Большим Лосем, Что Живет На Дне Озера, означает у них высшую степень похвалы; другие индейцы (также по неизвестным причинам) видят в этом звере чуть ли не воплощение всего мирового зла, и для них назвать кого-нибудь Большим Лосем, Что Живет На Дне Озера означает нанести самое страшное оскорбление.

И вот теперь надо сказать о том, о чем совершенно не подумал Билл Трейси: Сэм Бартон – наполовину индеец, а с полукровками нужно вести себя осторожно – никогда не угадаешь заранее, что могли им нашептать в детстве их индейские матери. Мать Сэма, как оказалось, была как раз из того племени, что относится к Большому Лосю, Что Живет На Дне Озера, очень плохо.

 

Сэм, конечно, виду не подал, что оскорблен смертельно (полукровка, не забывайте!) – просто перестал спорить, развернулся и ушел, как будто бы ни с того ни с сего. Ушел и стал думать, что ему с Биллом Трейси сделать. Застрелить? Но Билл, хоть и имеет дело с пушниной, по лесам не особо-то бродит, – поди-ка застрели его так, чтобы не узнали, кто это сделал. Что это за месть, которой не дадут понаслаждаться как следует – хорошей местью надо наслаждаться долго и тайно, тайно! Надо ли повторять еще раз: осторожнее с полукровками! Месть, которую Сэм придумал, была весьма недурна: все знали, что Билл Трейси помолвлен с дочерью Джереми Бэнкса – да, того самого Джереми Бэнкса, которому принадлежит лесопилка. И все знали, что не столько Билл любит дочь Джереми (девицу весьма не невинную и при этом до крайности неразборчивую), сколько эту самую лесопилку. Зато уж тут любовь была настоящая, глубокая, искренняя. «Она у Джереми единственная», – говорил он, млея от счастья, своим приятелям в кабаке у Фрэнки, и все понимали, что говорит он, конечно, о дочке, но чувство счастья вызывает у него отсутствие у Джереми других наследников. Все разговоры эти слышали, все видели, что блаженствует человек в предвкушении блаженства, вот и решил Сэм Бартон блаженство это у него отнять.

 

Придумано было неплохо – поджог лесопилки! Даже если и поймут, что это поджог, подумают на каких-нибудь врагов Джереми Бэнкса, к которому Сэм ни малейшего отношения не имел. Дик Ричардс так ему и сказал, когда пришел его арестовывать: «Здорово ты придумал, Сэм». Сэм сидел на бревне перед своей хижиной, грелся на солнце, и мысли у него были приятные: ход расследования мало его волновал, потому что всех, кроме себя, он считал дураками. И новый помощник шерифа вроде бы никак им не интересовался до сих пор – а тут вдруг подходит и сразу по имени! И слова сказал такие, как будто мысли его прочитал! Сэм медленно, очень медленно повернул голову, посмотрел на Дика и спросил: «Ты о чем, парень?» Глаза у Дика были веселые и... какие-то понимающие, что ли. «О поджоге, Сэм, – ответил он. – О поджоге лесопилки». Вот тут-то Сэм и потерял голову. Молнией бросился он в свою хижину, схватил винчестер, высунулся из окна и давай палить почем зря – показалось ему, что Дик где-то во дворе у него спрятался. Так увлекся, что не сразу и почувствовал, как в шею ему сзади уткнулось что-то холодное, металлическое. И голос Дика произнес – очень мягко и примирительно: «Ну ладно, Сэм, будет. Брось свой карабин. Я знаю, ты хорошо стреляешь, вот и не стал ждать, пока ты меня подстрелишь». Сэм выронил карабин – и не от страха даже, от удивления. Не мог Дик успеть забежать за ним в хижину, никак не мог... по времени не выходило... Не мог! Не знал он Дика.

 

Лесопилка в поселке – дело серьезное: рабочие места. Нельзя такие вещи, как поджог оставлять безнаказанными – многих это касается. Понятно, что стал Дик Ричардс в поселке героем: «Ай да парень!», «Молодчина Дик!», «Здорово вы, мистер Ричардс, это дело распутали!» – и так далее, и так далее, а Медвежонок Фрэнки, как человек чувствительный, не выдержал и торжественно заявил:

– Можете меня арестовать, помощник шерифа, но я должен вас угостить по-настоящему... за счет заведения...

И поставил перед Диком на стол бутылку первосортного островного рома.

Вообще-то, Штаты не признавали Остров как государство и, следовательно, никаких торговых отношений с ним не имели. Произведенный на Острове ром безусловно являлся контрабандой. Но, конечно, Фрэнки не думал всерьез, что Дик его арестует. Ром был очень хорош, и, честно говоря, его пили все. Сам шериф его пил – и без малейших угрызений совести. «Я представляю закон штата, – говорил он, – и уважаю закон штата. Федералы пусть сами выполняют свои законы. Наши в Сенате предлагали признать Остров? Предлагали. Их не послушались? Не послушались. Ну, пусть сами и отлавливают тогда свою контрабанду». Это, конечно, была шутка. Все понимали, что воспрепятствовать тайному ввозу товаров с Острова федеральная власть была бессильна – прежде всего потому, что товары эти были чрезвычайно высокого качества. Все понимали, что не сегодня-завтра Остров придется признать – так ради чего же сейчас отказывать себе в удовольствии?

– Спасибо, Фрэнки, спасибо, – сказал Дик. – Присаживайся со мной рядом, поболтаем – ты сам понимаешь, я не местный, мало чего у вас тут знаю. И первый вопрос к тебе будет такой: как зовут эту девушку?

– Эту? Нэнси.

– Я слышал, что к ней обращаются «Нэнси». Но я не обращаюсь так к девушкам. Меня интересует ее полное имя.

– Нэнси Блай.

– Спасибо, Фрэнки. – Дик поднялся из-за стола. – Простите, мисс Блай, не могли бы вы составить нам компанию? Так, ненадолго – попробуйте хорошую вещь, и мне будет пить ее намного приятнее.

Нэнси, удивленная, подошла к столу. Дик взглянул на этикетку: пышно завивающиеся, склоненные вправо буквы с геральдической торжественностью возвещали: «Блай и Ривера».

– Блай, – прочитал Дик и весело посмотрел на Нэнс., – Не ваш ли родственник?

«Естественно, мой», – подумала Агнесса, но тут Фрэнки шумно рассмеялся, пораженный остроумием Дика.

– Надо же, – сказал он. – А мне и не пришло в голову. Вот это я понимаю, помощник шерифа – все сразу схватывает.

Нэнси тоже показалось забавным, что у нее такая же точно фамилия, как у производителя рома. Дик налил ей совсем немного – отчего не попробовать?

– Приятно, – сказала она.

Ей, действительно, стало очень приятно. Тепло. Теплый человек – этот Дик. О ней вот подумал. Парни у них в поселке совсем не такие – приятного от них не дождешься. Да и вообще – поставь любого из них на место Дика в этой истории с лесопилкой – что бы он сделал? Смешно представить! Стоял бы, чесал затылок и бормотал: «Ну и ну... подумать только... неужто в самом деле поджог? И зачем это понадобилось поджигать нашу лесопилку?» Нэнси улыбнулась, представив себе это зрелище, и, продолжая улыбаться, посмотрела на Дика.

– Ваше здоровье, мисс Блай, – сказал он. – Как вам тут работается?

– Хорошо, – ответила она. Это было второе слово, сказанное ей в разговоре с Диком. Первым было «приятно».

Фрэнки горячо поддержал ее:

– Еще бы не хорошо! Порядочной девушке в этом поселке только у меня и работать! Здесь рук никто распускать не будет – пусть только попробует! Вышвырну за дверь и на порог не пущу больше.

– Правильно, Фрэнки, так и надо, – сказал Дик. Не просто так сказал – веско; как будто какой-то у него свой, особый интерес был в том, чтобы по отношению именно к этой девушке никто не распускал руки.

Фрэнки, правильно оценив эту вескость, еще некоторое время пораспространялся о том, какое у него надежное и благопристойное заведение, и даже для чего-то упомянул о собственной твердой приверженности семейным ценностям.

– Ты молодец, Фрэнки, – одобрительно сказал Дик и, разливая ром, задержал руку с бутылкой над стаканом Нэнси. – Мисс Блай? Еще чуть-чуть?

Нэнси (она раскраснелась, глаза у нее блестели) кивнула.

– Хороший ром делают рабовладельцы, – сказал Дик.

– Отличный! – воскликнул Фрэнки и добавил, понизив голос. – И я всегда вот думал: какое наше собачье дело, как они обращаются с черными? Я этих черных в глаза никогда не видел.

– Я видел, – сказал Дик. – Скажу честно – с ними только так и можно.

Мужчины рассмеялись. «Хорошие они люди... За ними как за стеной», – в блаженном и теплом тумане подумала Нэнси.

 

С того вечера Дик стал часто заглядывать к Фрэнки. Дни стояли ясные, солнечные, но (заметила Нэнси) те из них, в которые Дик появлялся, были как-будто солнечнее, чем остальные. И слова – не знала она раньше, что слова могут звучать как музыка: «Здравствуйте, мисс Блай», «Хороший сегодня день, мисс Блай», «Что вы мне сегодня расскажете, мисс Блай?» И она рассказывала – что-нибудь смешное: у них много в поселке смешного происходило – ну то есть, смешного для нее и для Дика. Сами себе-то эти увальни смешными не кажутся – народ серьезный, основательный, один вот вчера основательно упал за дверью, – не смейтесь, мистер Ричардс, для него это большое достижение. «Достижение, мисс Блай?» – «Ну да, в том смысле, что он достиг двери, – вы же знаете, Фрэнки всех приучает к порядку – вот, например, чтобы под стол никто не падал, и Том Лаббок, хоть нагрузился весьма порядочно, про порядок не забыл – встал из последних сил, сказал: «Нлана па-а бя» («Что такое «нлана па-а бя», мисс Блай?» – «Это значит: «Ну ладно, пока ребята»), – и, твердо пройдя несколько шагов до двери, твердо открыл дверь и упал уже только за дверью. Так что видите, мистер Ричардс, теперь у нас новый герой; то вы были нашим героем, а теперь вам придется потесниться». Дик улыбается. Глаза Нэнси смеются – он видит в этих глазах, что нет, не придется ему потесниться... и Том Лаббок опять всплывает, – он нужен, нужен им этот Том Лаббок, ведь это такая игра, это просто мяч, которым они перекидываются в веселом солнечном свете... «А знаете, мистер Ричардс, – они ведь вчера говорили о вас» – «Обо мне?» – «Ну да: в городе обокрали лавочника, и я слышала, что вы взяли воров ровно через двадцать минут после совершения кражи.» – «Господи, вот придумают же люди! Я никак не мог взять их через двадцать минут – я только через полтора часа прибыл на место.» – «Но все равно, вы взяли их быстро, и один скрутили двоих человек!» – «Двоих идиотов, мисс Блай, – я думаю, и вы бы их на моем месте скрутили: некоторым людям просто нельзя держать в руках деньги – они так обрадовались, что тут же решили устроить себе праздник в ближайшем кабаке, и, когда я до них добрался, надеть на них наручники оказалось проще, чем разбудить.» – «А вот Том не склонен вас недооценивать – он вчера так прямо и сказал: «А толково новый помощник шерифа этих шаромыжников-то сцапал. Только я на его месте еще и врезал бы им как следует!» И как кашлянет в кулачище! Кто-то из его приятелей спрашивает: «Что такой воинственный, Том?» У Тома от друзей – никаких секретов. Обвел он всех глазами значительно и говорит: «Я, ребята, в город собираюсь переехать и тоже лавку там открыть – не побоюсь сказать, средства мои позволяют». И опять в кулачище кашлянул – но уже потише, как будто боялся, что если громче кашлянет, то средства его тут же вспорхнут и улетучатся. Приятели говорят: «Чертов Том! И когда это он успел накопить столько денег... Нет, Том, ты должен угостить нас по этому случаю!» И вот угощал он их, угощал себя...» – «Ну, вы смеетесь над Томом, мисс Блай, а ведь он неплохой парень. Во всяком случае, не из моих». Нэнси знает, что это означает «не из моих». С Диком весело, с Диком хорошо, но он всех видит насквозь. Кто-то еще только затевает преступление... нет, даже не затевает еще, а только в принципе способен его совершить, а Дик уже... Как хорошо все-таки, что Том Лаббок не из его – ведь он, действительно, неплохой... нет, просто чудесный парень!

 

Но что же сегодня? В это время Дик обычно уже приходит. Прав, прав этот краснорожий Эбсалом: она только и смотрит на дверь. Откроется, вот-вот откроется... и что тогда будет? Все эти дни словно натягивалась какая-то золотая тетива – и вот (Нэнси чувствует) она натянута до предела. Что-то произойдет, когда откроется дверь. Дик войдет и решительными шагами направится к ней... нет, сначала к Фрэнки. Почему к Фрэнки? Подожди, не спеши, дверь вот-вот откроется, и ты все узнаешь. Дверь открылась, и Дик, войдя, решительными шагами направился к Фрэнки. Фрэнки, добряк Фрэнки, смотрел на него так, как будто заранее знал, что он скажет, как будто заранее был готов кивнуть в ответ.

– Привет, Фрэнки. Ты отпустишь мисс Блай на часок? Мне нужно с ней поговорить.

– Что-нибудь натворила, Дик? – шутит Фрэнки, но тут же лицо его делается серьезным и проникновенным. – Отпущу, Дик. Видит бог, отпущу.

– Спасибо, Фрэнки. – Дик поворачивается и подходит к Нэнси. Очень просит немного пройтись с ним – он должен сказать ей что-то важное. Разумеется, она согласна. Дик такой человек: то, что важно для него, не может быть для других неважным. Они выходят на улицу – она у них в поселке одна-единственная, и, наверно, весь поселок уже знает, что они вышли на улицу, и в этом есть что-то торжественное. Белые облака в небе. «Вы – единственная девушка, с которой...» – говорит Дик. Единственная. Большая честь – быть единственной девушкой для Дика. Они медленно идут к ее дому (потом еще рассказывали, что Дик посадил ее на своего белого коня и отвез ее к ее дому – так, конечно, было бы еще лучше). Мать стоит на крыльце – она уже все знает («это как-то скучно, что она уже все знает», – подумала Агнесса, но мысль, ввиду своей неуместности, не задержалась), и лицо ее торжественно.

– Миссис Блай, – обращается к ней Дик, – ваша дочь не дает мне покоя. Что-то надо с этим сделать.

– Я только так могу это понять, мистер Ричардс, – говорит мать с улыбкой, – что вы просите руки Нэнси.

– Точно так, – говорит Дик.

Край солнца, сияя, выглядывает из-за облака, словно солнце не в силах удержаться от счастливого смеха. Они втроем стоят на крыльце – на головокружительной высоте, высоко-высоко над поселком, над всем миром.

 

– Нет ничего скучнее на свете, чем свадьбы, – уверяет Луиза Ван-Тессел. –Представьте, что зрители соберутся в театре, посидят перед опущенным занавесом и разойдутся. А когда занавес поднимется, выйдут актеры и станут играть перед пустым залом. Тоска!

Хорошо, что среди подружек Нэнси нет таких насмешниц, как Луиза Ван-Тессел. Подружки Нэнси с уважением относятся к свадьбам. А тут еще такая свадьба! Вы знаете, где она будет праздноваться? В городе, в доме у шерифа! Ничего нет удивительного в том, что шериф полюбил Дика как сына. Дом у него большой, пустует после того как дочь вышла замуж, вот он и предложил молодым пожить на первых порах у него. Представляете?! Мать Нэнси только за одно переживает: не опозорился бы ее дуралей в городском доме; гости-то на свадьбе будут серьезные, друзья шерифа, – но ничего, если приодеть его да велеть помалкивать (слава богу, что он и так молчун – впервые в жизни мать Нэнси выразила удовлетворение этим обстоятельством), все еще, глядишь, обойдется.

 

И обошлось. Отец на свадьбе проявил себя неплохо. Встал, бокал поднял с шампанским (и, знаете, вполне прилично это у него получилось – не расплескал, ничего) и, глядя в бокал, но обращаясь, понятное дело, к дочери, произнес: «Твоя мать хорошей женой для меня оказалась, вот и ты будь ему (он кивнул на Дика) такой же хорошей женой». В общем, терпимо. Правда, не для Нэнси. Ей бы посмеяться про себя над отцом с его нелепым наставлением («хорошая жена» относилась к нему со снисходительным презрением, – нет, Дик заслуживает кое-чего получше!), но почему-то было не до смеха. Странное у Нэнси было настроение в день свадьбы.

 

Все началось с обряда. Нет-нет, вы не подумайте, сам по себе обряд прошел безупречно, в полном соответствии с установлениями Церкви Спасения, Воскресения и Благодати, к которой принадлежали все жители как города, так и поселка. И пастор, мистер Джером – очень уважаемый человек, как и все пасторы Церкви Спасения, Воскресения и Благодати очень тщательно следящий за своим внешним видом. Черный сюртук, черные панталоны, черные ботинки – все безупречное, гладкое, собранное, строгое, блестящее благородным блеском черного дерева и какое-то благомыслящее, что ли, возвышенное... сюртук, кажется, вот-вот взмахнет рукавами и улетит... Ну разве пастор виноват в том, что Нэнси терпеть не может сюртуков? И, положим, на Дике тоже был черный сюртук – так ведь Дик жених, а жених во время брачной церемонии обязан быть одет точно так же, как пастор; и даже пусть жениху все это не очень идет – что тут такого страшного? Снимет сюртук – и снова станет таким же молодцом, как и прежде.

Но вернемся к мистеру Джерому. Помимо того что он человек весьма порядочный, следует и еще кое о чем напомнить – не за него Нэнси вышла замуж. Лицо у него немного полноватое, но замечательно гладко выбритое; подбородок всегда немного приподнят, глаза полузакрыты – кажется, что он постоянно молится про себя; ну так на то он, в конце концов, и пастор! Волосы у мистера Джерома прямые, ровно зачесанные, с четким пробором, и надо лбом немного взбиты – словно волна поднимается надо лбом – очень, очень одухотворенно! И если Нэнси все это вдруг ни с того ни с сего начало бесить, то ведь не век же брачная церемония продолжается! Почему это на все остальное должно влиять?

Потом вот еще молельный дом: ну что же такого смешного, что в нем царит идеальная, подчеркнутая чистота? Ну да, Нэнси вспомнила высказывание Фрэнки, что «у него в кабаке так же чисто, как в молельном доме». Захотел похвастаться человек, сравнение, конечно, получилось не совсем почтительное – но при чем же здесь сам молельный дом? Ведь если до такой степени давать над собой власть случайным воспоминаниям, бог знает до чего можно дойти! Строго, строго в молельном доме, а совсем не смешно! Высокая серая стена без всяких украшений, и на ней простым и строгим белым контуром – крест. Высокий, в три, а то и больше человеческих роста. И почему Нэнси вдруг показалось, что такая высота – излишня? Как будто хотели избавить молельный дом от всяких излишеств, а от главного излишества не избавили – наивного представления, что чем больше величина креста, тем больше благочестия.

Вздор, вздор, вздорные мысли! И можно подумать, что никогда раньше Нэнси не видела брачных церемоний. Столик, покрытый белой скатертью, две свечи, раскрытая Библия; перед столиком – коврик. Хоть и блестит пол в молельном доме, а все-таки стоять на коленях удобней на коврике. Втроем, коленопреклоненные, они образовали любопытную фигуру – нечто вроде цветка с тремя лепестками; первый лепесток – обутые в черные ботинки ноги мистера Джерома, второй лепесток – обутые в черные ботинки ноги Дика Ричардса и третий лепесток – белый шлейф платья Нэнси Блай. Очень милый цветок. Вдохновенно стоя на коленях, мистер Джером соединил их руки и торжественно начал: «И вот, ныне и здесь, пред Господом моим и вашим, Дик Ричардс и Нэнси Блай, соединяю вас во единое целое и умоляю вас: будьте верны друг другу (тут он крепко сжал их руки, как бы подчеркивая идею верности), любите друг друга, уважайте друг друга, назидайте друг друга», – и так далее, и так далее, с собственными добавлениями, минут на двадцать. Конечно, любой пастор Церкви Спасения, Воскресения и Благодати имеет право на собственные добавления, если его совесть велит ему таковые делать; но тут уже смотря какая у пастора совесть, – некоторым вот, например, она не велит над людьми издеваться, которым выпить и закусить не терпится... ну да ладно, что уж тут поделаешь, мистер Джером не из таких. Но Дик-то тут причем? Все время пока длилась бесконечная церемония, он сохранял спокойный вид, какой бывает... ну, например, у человека, сидящего в засаде, человека, умеющего ждать. Почему же именно этот его спокойный вид вызвал у Нэнси странную мысль: «А тот ли он, кто мне нужен?»

 

– Такой же сумасшедший, как я, – сказал шериф, приобняв Дика за плечи. Джейсон Браун гордился своим прозвищем «Сумасшедший Джейсон», и оно, если вдуматься, действительно было лестным: оно означало, что шериф совершенно терял голову, когда речь шла о защите закона. Он был среднего роста, коренаст, и обычно – когда все было в порядке – ходил немного сутулясь, засунув руки в карманы, небрежной, шаркающей походкой; но стоило ему узнать о свершившемся правонарушении (неважно каком – пусть даже самом мелком), он мгновенно преображался: лицо его становилось белым как мел, «Что? Что? Что?» – задыхаясь, бормотал он, как будто не веря собственным ушам, и вдруг, с исступленной, яростной силой выхватывал револьвер и бросался к коню (бывали случаи, когда он выскакивал в окно, чтобы не тратить времени на то, чтоб добежать до двери). Если спросить любого из жителей округа, кого он считает более выдающейся личностью – Сумасшедшего Джейсона или Пола Ревира, он ответит: разумеется, Сумасшедшего Джейсона. Пол Ревир прославился одной-единственной скачкой, тогда как знаменитых скачек Джейсона было великое множество. Взять хотя бы недавнюю: штат принял закон, запрещающий азартные игры, и Джейсон Браун тут же резко изменил свое мнение о покере, который до сих пор он считал вполне приятным времяпровождением. Бедолаги, вздумавшие устроить тайное сборище с целью нарушения новопринятого закона, испытали невыразимый ужас, когда приютивший их кабатчик ворвался к ним в комнату с перекошенным от страха лицом и истошно завопил: «Сумасшедший Джейсон! Сумасшедший Джейсон скачет сюда!» Всех как пружиной подбросило со стульев, но было уже поздно: Джейсон на полном скаку осадил перед кабаком коня, спрыгнул с него, на полусогнутых ногах пронесся немного наискосок, чтобы удержать равновесие, выронил револьвер, со страшными проклятиями подхватил его снова, подбежав к двери кабака, подпрыгнул и вышиб ее ногою и, ворвавшись, загрохотал сапогами по лестнице на второй этаж. «Встать, черт побери! Всем встать!» (Этот приказ было выполнить невозможно, потому что все уже и так стояли.) Пфяум! (Джейсон выстрелил в потолок.) «Встать! Все встали? Ну тогда лицом к стене! Живо!»

Через месяц, когда чрезвычайно непопулярный закон отменили, Джейсон снова встретился с этими же самыми любителями покера и на сей раз вполне мирно, за карточным столом – все любовались принципиальностью шерифа, а нотариус Пламсон, человек классически образованный, даже находил в ней нечто римское.

Вот какой замечательный человек должен был стать теперь для Нэнси, не побоимся сказать, новым отцом. Мать Нэнси уж точно бы не побоялась так сказать. «Вы только представьте, – говорила она соседкам, – все расходы на свадьбу он взял на себя! Я говорю: «Ну хотя бы за свадебное платье Нэнси мы заплатим сами». А он отвечает: «Спокойно, Мегги, спокойно. Девочка должна быть хорошо одета, и вам не стоит влезать из-за этого в долги». Я говорю, что у нас хватит денег, а он: «Мегги, ты знаешь, как меня называют люди? Знаешь? Вот и хорошо, вот и не будем спорить». Представляете? Комнату для молодых сам обустроил, лично, показывал мне по секрету – боже, какой вкус у человека! Какая кровать! Какое белье! И занавески кремовые с такими, знаете, огромными розовыми бантами!»

 

Да, по всем статьям повезло Нэнси, с характером вот только не повезло. Всем шериф нравится, а ей вот – нет. Даже бесит он ее не меньше, чем мистер Джером, так что получается, что ни духовной властью новобрачная недовольна, ни светской. Смех да и только! Конечно, светская власть тоже любит всякие церемонии, конечно, Джейсону приятно немножко пораспоряжаться – мистер Джером распоряжается в своем доме, а он – в своем. И, как говорится, в чьем ты доме находишься... Или Нэнси считала по наивности, что это Дик всем на свете распоряжается? Что ни в чем не может быть над ним никаких начальников? Ну, такие герои только в сказках бывают. Но самое главное: ну что здесь такого, что Джейсон встал из-за стола – неторопливо, как будто даже с ленцой, – и похлопал в ладоши. Звук был негромкий, но разговоры и смех тут же прекратились.

– А теперь внимание, – сказал Джейсон, – ответственный момент. Если кто пожелает крикнуть «ура», я не возражаю.

И, повернувшись к распахнутым дверям зала, он сделал рукой такой жест, как будто не глядя схватил у себя над головой что-то в воздухе. Официант из ресторана, нанятый по случаю свадьбы – дюжий малый в белых перчатках – только и ждал сигнала. Поднос с бело-розово-зеленым трехъярусным тортом (розовыми на торте были, соответственно, розочки, зелеными – их листочки, белым – все остальное) торжественно выплыл с его помощью из дверей. Все грянули «ура!» И Дик тоже грянул «ура!» – Нэнси это видела.

Впрочем, мы сами уже начинаем увлекаться, терять объективность. Написали: «Нэнси это видела», – и поставили точку – звучит так, как будто видела она что-то недостойное. А что же тут недостойного, если захотел Дик сделать своему, почитай что, отцу приятное?

Но вот уже дюжий малый водрузил торт на стол, вот уже Джейсон лично отрезал два больших куска и, обращаясь к молодоженам сказал (и с чувством, между прочим, сказал!):

– Пусть, дети, жизнь вам будет сладкой. А чтоб она сладкой была – тут я с нашим пастором согласен – нужно уважать друг друга. Давайте – по старому нашему обычаю: муж угощает жену, жена угощает мужа.

Дик взял кусок торта и протянул его Нэнси. Ей полагалось откусить от куска, не дотрагиваясь до него руками, и одновременно протянуть свой кусок Дику, чтобы он сделал то же самое. Обычай есть обычай. Все снова грянули «ура!» – все, кроме Дика; но у него была уважительная причина – он жевал торт.

 

Подождите. Давайте разберемся. Все начиналось прекрасно в нашей истории, так ведь? Так. И все идет как полагается, так ведь? Так. Почему же все изменилось? Почему вдруг у Нэнси появилась эта странная холодная наблюдательность, совершенно не подобающая новобрачной? И странное ощущение, что все, что происходит, происходит не с ней – и что ей-то, ей-то самой ничего этого не нужно? Нет, надо ей разобраться со своими чувствами... хотя когда же тут разбираться, когда – свадьба? Вот уж и гости расходятся с пожеланиями всего-всего, самого светлого. Вот уж и мать ее целует... какой-то особенный поцелуй, подбадривающий, что ли... Шериф нарочито зевает, потягивается и говорит: «Славно повеселились. Пора и поспать уже». Он треплет Дика по плечу, ласково смотрит на Нэнси, быстро прислоняется щекой к ее щеке. «Спокойной ночи, дети». И вот Нэнси с Диком уже одни, в спальне. Говорят, бывают неловкие сцены в таких случаях... но только не с Диком. Дик – парень хоть куда. Горячий, страстный. Столько времени проявлял выдержку, но теперь-то можно, наконец, схватив за плечи, жадно осыпать поцелуями... Осыпать поцелуями... Агнесса встречала такое выражение в романах, и всегда оно казалось ей нелепым. Но что-то в нем, пожалуй, есть. Что-то безличное. Кого-то осыпают поцелуями. «Ну почему же «кого-то» – меня», – напомнила себе Нэнси, но «меня» никак не хотело удерживаться в этой фразе. «Я» было в стороне от происходящего. И поэтому горячие поцелуи казались холодными.

 

Но одежда, конечно, мешала страстности Дика. Помощник шерифа – человек умелый, может быстро надеть (например, наручники), может быстро и снять (например, платье). Нэнси скользнула под одеяло – у нее еще много времени – пока сам Дик будет раздеваться. Она не смотрела в его сторону, но слышала – вот он снимает сюртук (точно такой же, как у мистера Джерома; Нэнси вспомнила полноватое, гладко выбритое лицо, вдохновенно полуприкрытые глаза... представилось, как мистер Джером сладко постанывает... о господи, что за гадость...), вот Дик снимает панталоны – с какой-то особой решительностью в движениях (но ведь это абсурд – человек решительно снимает панталоны, самый настоящий абсурд), вот Дик уже и в постели, рядом с ней. Вот он уже и всюду.

 

Свобода, воздух, игра солнечных бликов в листве – все это теперь отменяется. Имеется: грубо осязаемая протяженность чужого тела. Враждебного тела – враждебного потому, что невраждебные тела ходят себе где-то там, в стороне, подальше и занимаются своими делами – не наваливаются, не давят, не стесняют в движениях. В тюремной камере все-таки есть пространство – крохотное, но есть. А здесь нет пространства. Горячее дыхание над ухом. Чужое вокруг, но ему мало этого – чужое хочет оказаться внутри. Что ему там надо, чужому? Да ничего особенного – совершать какой-то странно-однообразный ритуал. Раз-два, раз-два... Пустота. Скука. И Нэнси чувствует, как пустота и скука постепенно (раз-два, раз-два...) сгущаются и превращаются в клубок тонкой, скользкой веревки. Просто клубок, и все. Сам по себе, никакой, безотносительный. И сказать о нем нечего, кроме двух скудных истин: что он расширяется и что рано или поздно он должен быть удален из ее тела. Непременно должен быть удален. Нэнси словно дергает за конец веревки, и ей становится легче.

 

Но только на мгновенье. Мгновенье спустя она понимает: это все. Высшая точка. Святыня храма. Ничего лучшего в этом храме нет. И в городе, окружающем храм, – нет. И в садах, окружающих город, – нет. И вообще ничего этого нет. Есть пустыня. Она одна в пустыне, вокруг – плавящийся от зноя песок, над головой – страшное солнце. Отчаяние. Она просыпается.

 

Часов в спальне у Агнессы не было, поэтому сколько времени она проспала, она не могла сказать – но едва ли много: темнота за окнами была глухая, непроницаемая, тишина в доме – полнейшая. Слуги спали; до сих пор, как бы рано Агнесса ни просыпалась, она всегда слышала приятно успокаивающие своей привычностью звуки человеческой деятельности: кто-то где-то уже встал, кто-то где-то уже делает то, что ему полагается делать. Сейчас была тишина, и чувство отчаяния она не уменьшала.

«Это был всего лишь сон», – могла сказать себе Агнесса с ударением на всего лишь. Но «всего лишь» не убеждало: сила, породившая сон, никуда не делась, она была тут, рядом, и в присутствии этой силы Агнесса чувствовала свое одиночество. Все спали, но даже если бы и не спали – кто был вокруг нее? Слуги (такие, как Джо) и люди, работавшие за плату (такие, как Дик Ричардс). Единственный человек, которому она могла доверять – не до известной степени доверять, а доверять полностью, безоговорочно, как привыкла доверять с детства, – был сейчас в Ривертоне... и проводил там, между прочим, избирательную кампанию!

Странно, но при мысли об избирательной кампании у Агнессы стало как-то легче на душе. Положим, все это вздор, но раз отец им занимается, значит, не такой уж и вздор. Агнессе нравилось все, что делал отец. Ей вообще он нравился. Она так ему и говорила: «Ты мне нравишься». Пожалуй, ее нельзя было бы назвать почтительной дочерью. Разве почтительная дочь будет говорить отцу: «Ты мне нравишься» или даже: «Что-то в тебе есть». Для почтительной дочери отец – это данность, которую не обсуждают. Но Реджинальд Блай не жалел о том, что у него такая непочтительная дочь. «Я счастливый человек, – говорил он. – Я нравлюсь собственной дочери».

 

«Колдовские дела», – уже спокойно подумала Агнесса. Чувство одиночества исчезло, и теперь она могла думать спокойно.

Ей было лет пять, когда она увидела Важную Бумагу: среди прочих бесчисленных вольностей ей позволялось входить (и даже вбегать) в кабинет отца всегда, когда ей было угодно; в тот раз ее занимала какая-то важная новость, но она тут же забыла про нее, – бумага, которую читал отец (Агнесса, естественно, подошла и заглянула), была, несомненно, более важной. «Досточтимый брат», – было написано вверху страницы; Агнесса знала, что у отца нет никаких братьев – и даже если бы они и были, они вряд ли бы стали так к нему обращаться, – нет, тут было что-то особенное, что-то такое, о чем нельзя говорить обычным языком, употребляя слова в их обычном смысле; сути послания, написанного нарочито старомодным почерком, вполне подходящим к слову «досточтимый», Агнесса не поняла, но ясно было, что речь идет об очень серьезных вещах и очень серьезных людях, «объединенных рвением к Истине и Добру» и «неустанно служащих» им же; внизу страницы была оттиснута печать с изображением человека, несущего факел.

– Кто это? – спросила Агнесса.

– Прометей, – ответил отец и поднес послание к свечке. Факелоносец вспыхнул, и через мгновенье от послания осталась только горстка пепла.

– Ты играешь в свои игры, а мы – в свои, – сказал отец. – После прочтения – сжечь; такие великие тайны не должны оставаться на бумаге.

 

Итак, мы видим, что к своему членству в масонской ложе «Прометей» (для непосвященных – Ривертонское филантропическое общество) Реджинальд Блай относился без требуемой серьезности. Пребывание в ложе он считал полезным, потому, что в нее входили «приличные люди, с которыми стоило поддерживать отношения»; но масонскую обрядность и даже самые идеалы масонства считал вздором и, разумеется, и мысли не допускал о том, что могут быть тайны настолько великие, чтобы скрывать их от наследницы дома Блаев.

 

«Так что же Прометей? – думала Агнесса. – Если бы Джо увидел то послание, что бы он сказал? Общество Огня белых людей – не иначе. И уж конечно не посчитал бы все это вздором. Некоторые вещи они понимают лучше...» В кабинете отца была книга, которую он, кажется, ни разу даже не открыл, хотя и сказал (книга называлась «Тайные общества древности»), что ему, как члену тайного общества, не мешало бы иметь некоторое представление о предмете.

Тайные общества! Глухая тишина в доме очень подходила этому слову «тайные», но стена этой тайны уже не была непроницаемой. Разве отец скрывал от нее что-нибудь? Разве ей не позволено в любое время входить в его кабинет и брать там все, что ей нужно? Агнесса встала с постели, зажгла свечу и тихонько вышла из спальни. Минут через десять она вернулась, поставила свечу на столик, легла в постель и раскрыла принесенную с собой книгу.

 

«Как ни велик Гомер, как ни привычен он нам с детства, мы должны отрешиться от него мыслью, коль скоро нас влечет к себе истина. Грубый и низменный образ киклопа, созданный им в «Одиссее», есть плод безответственной фантазии, если только это не злая и несправедливая сатира. Задолго до прихода греческих племен в Элладу и латинского племени в Италию существовало и оказывало могучее влияние на древние народы – этрусков, пеласгов, сикулов – тайное общество киклопов; и именно от него, от этого общества, и ведет свое происхождение истинное масонство. Вдумайтесь в значение великого масонского символа – Ока, заключенного в Треугольник, – и вы начнете постигать связь. Одноокость киклопов – вовсе не уродство, как то пытался представить Гомер, но знаменование того, что Истина – едина, и твердой решимости, не отвлекаясь на постороннее, созерцать эту единую истину. Треугольник же есть простейший символ устремленности ввысь; киклопы, сиречь посвященные, почитали горы и видели в них единственно достойные места для проведения своих обрядов. В чем же заключались эти обряды? Как масоны используют в своих обрядах образы, заимствованные из ремесла каменщиков, для указания на то, что истина, существующая как незыблемый образец там, должна деятельно твориться здесь, так киклопы использовали для той же цели образы кузнечного ремесла. Но что важно, что священно для кузнецов? Огонь. Где в природе огненная стихия проявляет себя самым могучим, величественным, внушающим трепет и благоговение образом? В вулканах. Отсюда понятно возникновение представления о вулканах как о гигантских кузницах, в которых священные кузнецы-киклопы выковывают молнии для самого Юпитера, – и Юпитеру эти молнии нужны не для чего иного как для утверждения закона, устроения порядка в мироздании. В Юпитере дается нам символ явной, видимой для всех власти, которую наделяет силой тайная власть – киклопы.

И вот, окидывая взглядом мировую историю, во всех самых важных ее моментах встречаем мы образ вулкана. Не вулкан ли гора, на которой в дыме и пламени было дано откровение Моисею? Не на такой же ли огненной горе получил свое откровение Зороастр? Прометей, принесший людям огонь, – случайно ли он брат Тифону, демону Этны? Наконец, взгляните на символ, что изображен на Большой Печати молодого американского государства – усеченную пирамиду с заключенным в треугольник сияющим оком, парящим над ней? Значение символа очевидно – построение здесь, в этом мире общества, в котором отразились бы принципы высшей, непреходящей истины? Но не обнаруживаем ли мы в этом символе элементы, напоминающие нам о вулкане – лишенной вершины горе с ее единственным пылающим оком?»

 

Да, иногда автор книги, пожалуй, чересчур увлекался. Но это не имело большого значения. Имела значение тишина в доме и темнота за окнами. Имели значение кое-какие воспоминания – об интонациях Джо, о взглядах Дика... «Внешнее посвящение, – читала Агнесса, – ничего не значит само по себе (она тут же подумала об отце: что верно, то верно – ничего не значит), только внутреннее посвящение имеет силу, причем сам человек может даже и не подозревать о том, что он посвящен – ты узнаешь посвященного по идущей от него силе». «Узнаешь, –подумала Агнесса. – Узнаешь, и станет тебе тошно. Или это я одна такая?» Но умная книга уже спешила успокоить ее на этот счет: «Женщинам закрыт доступ в масонские ложи, – иные видят в этом слабую сторону масонства, не понимая, что это необходимейшее условие его существования. Общество киклопов придерживалось не менее строгих воззрений на этот счет, причину чего мы поймем, если вспомним изречение великого философа Гераклита: «Сухая душа – мудрейшая». Под мудрыми Гераклит, сам будучи посвященным в киклопы, подразумевал, естественно, киклопов же. Сухая, пламенная душа – душа кузнеца, и особенно такого кузнеца, который выковывает сам себя. Но может ли женщина понять подобную целеустремленность, может ли сочувствовать ей? Женская душа – влажная, нежная, мечтательная, сладострастная; приближение к посвященному столь же опасно для женщины, как опасно строить города рядом с вулканами. Разве не помним мы про эти города с их веселыми праздниками, с их виноградниками под голубым небом, с их беспечно шумящими рынками? И разве мы не помним, чем все это закончилось? Пеплом!»

 

Слова эти были не пустые, Агнесса хорошо это понимала. Но ей не было страшно. Чувство страха и способность вызывать страх (разумеется, если таковая осознается) не очень хорошо уживаются вместе. За галантной заботой о благополучии женщин сквозило нечто другое, – Агнесса перечитала фразу о «необходимейшем условии существования масонства». Существования! Да уж не боятся ли они женщин, эти посвященные? Вот и «Наставление пытливому юноше», кажется, о том же... Автор «Тайных обществ» смело приписывал это «высоко ценимое в масонских кругах» сочинение самому Гераклиту и восторгался его «истинно гераклитовой глубиной и лаконизмом». «Женщины любят воду – в ней можно увидеть свое отражение. Огонь им нужен для того, чтобы печь лепешки»... – «Великолепно выражено! Лучше не скажешь о стремлении женщин к самолюбованию и об их приземленном, утилитарном отношении к священным ценностям»... А вот не менее «глубокое и лаконичное» изречение: «Женщинам чужда справедливость»... – а вот, наконец, кажется, и главное – объяснение почему. «Женщина сама не знает, чего хочет; ей никогда не угодишь – и будешь проклят ею за то, что не угодил».

«Вот чего вы боитесь – проклятия, – подумала Агнесса. – Боитесь и выдумываете свою справедливость и свои тайные общества. Но вы ошибаетесь – женщина знает, чего она хочет. Только вы не можете ей этого дать».

Она отложила книгу в сторону, задула свечу и спокойно уснула.

Похожие статьи:

РассказыЛуна появится (начало)

Рассказылуна появится (часть третья)

РассказыЛуна появится (часть четвертая).

Рейтинг: +3 Голосов: 3 873 просмотра
Нравится
Комментарии (3)
Казиник Сергей # 28 марта 2019 в 11:57 +2
Автор, при многосерийке пишите в названии часть. Например,
Адские кони преисподней. Глава 1.
Или
Адские кони преисподней. Главы 13-17.
Первую часть, которая уже в выпуск распределена я поправил, ну а дальше вы уж сами.
Да, и галочку "в выпуск" не ставьте.
Евгений Вечканов # 29 марта 2019 в 02:54 +2
Плюс. Я зачитался. Фиг с ними, с недостатками, я их просто проскакивал. Здорово, я считаю!
Объём великоват. Желательно тысяч по 40 - 50 знаков части выкладывать.
Игорь Колесников # 31 марта 2019 в 08:32 +1
Очень нравятся слова!
Настолько, что мне даже неважно, о чём сюжет.
Только длинноват отрывок.
Настолько, что я дочитал только на третий день.
Добавить комментарий RSS-лента RSS-лента комментариев