Если бы Агнесса не произнесла слово «гадость», тетя Грейс не стала бы ей ничего рассказывать. Семейная жизнь – не самая подходящая тема для разговоров; всегда можно поговорить о вещах, куда более приятных. Но Агнесса сказала «гадость» – и тетя Грейс почувствовала, что она поймет; и, конечно, как и любому человеку, тете Грейс хотелось, чтобы ее понимали.
Так что настало для нас время познакомиться с Робертом Грантом. Когда Грейс Хастингс, дочь генерала Артура Хастингса и Мэри Хастингс, урожденной Блай, впервые увидела его, ему было двадцать два года и его еще можно было назвать изящным молодым человеком, – то есть невысоким, негрузным и с незначительными чертами лица. Правда, он уже тогда носил бакенбарды, указывавшие на серьезность намерений: Роберт Грант прибыл на Остров из Англии по делам – связанным с большими деньгами; на Острове уважали англичан и уважали деньги, поэтому доступ в порядочное ривертонское общество был ему обеспечен – где, впрочем, он отнюдь не блистал, вел себя скромно, говорил мало, держался в тени; злые языки намекали, что у себя на родине Роберт Грант не имел возможности привыкнуть к хорошему обществу. Так это было или нет, Грейс Хастингс не интересовало нисколько; она, как вполне естественно было ожидать, не обращала на Роберта Гранта внимания. Но однажды он ее удивил.
«Пикники без старших» – любимое развлечение ривертонской молодежи. Молодежь любит вольности, и во время таких пикников можно вольничать сколько угодно: девушки, например, могут носиться за бабочками и с визгом падать на траву (да, да доходило порой и до этого!), молодые люди – заключать эксцентричные пари, – например, сможет ли такой-то провисеть, уцепившись руками за ветку дерева, все время пока такой-то и такой-то будут распивать бутылку шампанского. И, конечно, во время таких пикников ведутся вольные разговоры. Пикник, оказавший существенное влияние на дальнейшую жизнь Грейс Хастингс, не явился в этом смысле исключением.
Разговор был такой – кто-то вспомнил про недавнее печальное происшествие: рабочий верфи повесился, выяснив в первую брачную ночь, что его новоиспеченная супруга не является девственницей. Молодые люди посмеивались над безумным ревнивцем, девушки краснели, но слушали внимательно. Внезапно заговорила Валаамова ослица – Роберт Грант, в качестве молодого человека также приглашенный на пикник, но державшийся по своему обыкновению скромно, неожиданно для всех с убежденностью произнес:
– Все это дикость, ужасная дикость.
Лейтенант Мерфи, большой любитель ходить по самому-самому краю, конечно же не упустил такой интересной возможности. Холодные голубые глаза невинно уставились на Роберта Гранта и с самым наивным, дружеским простодушием лейтенант спросил:
– А что бы вы сделали на его месте?
Конечно, Роберт Грант не был порядочным человеком – это всем тут же стало ясно. Порядочный человек ответил бы сухо, что это никого, кроме него не касается, а Роберт Грант развил в ответ целую теорию.
– Если мы начинаем допускать в наше время, – не без увлеченности заговорил он, – что девушка имеет право голоса в вопросе о том, кто станет ее супругом, мы должны признать также, что она имеет право всесторонне изучить своего возможного избранника. Ведь сколько бывает несчастных браков из-за того, что женщина слишком поздно узнает, что человек, вполне устраивающий ее по своему общественному положению, даже, может быть, по своему уму и характеру, в некотором весьма существенном отношении совершенно не способен ее удовлетворить. И, если уж речь заходит обо мне, – продолжил Роберт Грант, с достоинством посмотрев на лейтенанта Мерфи, – я как человек, полностью признающий за девушкой указанное выше право, поступил бы в подобном положении так, как должен поступить, по моему мнению, любой цивилизованный человек – не подал бы вида.
– Браво! – воскликнул лейтенант Мерфи. – Слова истинного философа!
Все рассмеялись – немного неучтиво, конечно, но как же тут было не рассмеяться? Роберт Грант пожал плечами, показывая, что он высказал свое мнение и что каждый волен принимать его как ему будет угодно. Грейс Хастингс смеялась тогда вместе со всеми, – и, слыша ее смех, можно было заключить пари на все что угодно, решительно на все что угодно, что уж кем-кем, а Грейс Грант она никогда не станет.
Но слишком много вольностей позволено ривертонской молодежи. Сейчас тетя Грейс понимает, что в этих «пикниках без старших» нет ничего хорошего и что девушкам ни в коем случае не следует позволять общаться с молодыми людьми без присмотра, даже если на порядочность этих молодых людей можно безусловно положиться. Сами по себе пикники безобидны, но, участвуя в них, можно привыкнуть слишком легко относиться к некоторым весьма серьезным вещам... особенно если ты без ума от музыки.
Да, Грейс Хастингс была без ума от музыки и запоем читала Манфредо Андреотти – модного тогда итальянского поэта, с итальянской безудержной смелостью прославлявшего в своих стихах самого дьявола – блистательного, ироничного и бесстрашного борца с умственной ленью и благочестивой скукой; в одном из самых ярких стихотворений в ответ на предостережение: «Не ходи этой дорогой – тысяча глупцов прячется там в засаде», дьявол великолепно восклицал: «Я хожу там, где хочу, пока со мною шпага моей иронии!» И шпаги, и ирония – все это очень нравится девушкам; к моменту приезда на Остров маэстро Монтаньоли, знаменитого «дьявола скрипки», у Грейс Хастингс были о дьяволе самые передовые представления.
Что любят ангелы, точно неизвестно: возможно, органную музыку и григорианские хоралы, но это не более чем предположение, к тому же не слишком оригинальное; но что любит дьявол, мы, со времен Тартини, знаем точно – дьявол любит скрипку и играет на ней с дьявольским совершенством. «Соната дьявола» – только тень этого совершенства, но и тень эта дьявольски хороша; и всякий, кто исполняет сонату, хочет он того или не хочет, становится учеником дьявола; и чем вдохновенней он ее исполняет, тем ярче озаряет его лицо отблеск подземного пламени.
Маэстро Монтаньоли был совсем не прочь представать перед публикой в таком освещении. «Сонату дьявола» он играл с фамильярной легкостью, как нечто давно им превзойденное, и в собственных сочинениях являл миру новый уровень, мгновенно переходя от гротеска, подобного горькому и ядовитому смеху, к гармонии, столь же совершенной и замкнутой в себе, как искрящийся бриллиант. Эта быстрота переходов особенно сильно действовала на слушателей, доводя их до исступления, а некоторых – и до обмороков, причем в обморок падали отнюдь не только дамы. Легендарным стал случай с известным парижским поваром, упитанным, жизнерадостным мужчиной, никогда не думавшем ни о чем, кроме своих кушаний. Повар очень удивил своих приятелей, затащивших его на концерт Монтаньоли: при первых же звуках игры маэстро во взгляде его появилось безмерное удивление, потом он стал беспокойно озираться, то и дело вытирая платком пот со лба, потом вдруг вскочил с места и тут же кулем повалился на пол. «Месье Монтаньоли выделывает очень странные вещи, – сказал он, когда очнулся, – очень странные. Сначала я просто не понял, что это такое, потом у меня стало щипать в носу и все сильнее и сильнее, зазвенело в ушах, и, чтобы отвлечься, я стал думать о том, чем я всегда занимаюсь. И представьте – я вдруг понял, что не могу вспомнить, как называется блюдо, которое приготавливают из гусиной печени. Я, лучший в Париже повар, не могу вспомнить, как называется это блюдо! Мне стало не по себе, а месье все играл и играл, и я, не знаю сам почему, вскочил... и больше ничего не помню».
Маэстро Монтаньоли благодушно относился к подобного рода историям. «Когда падают в обморок – это не самое страшное для скрипача, – говорил он. – Хуже, когда засыпают». Но этого, конечно, он мог не опасаться.
Внешность маэстро никого не разочаровывала. Если скрипач не высокий, не худой и не сутулый, если на плечи ему не падают густые черные космы, если глаза его не сверкают диким, насмешливым блеском – он может, конечно, быть недурным скрипачом, но «дьяволом скрипки» – никогда! На длинных пальцах маэстро вызывающе блестели дорогие перстни, он говорил на всех европейских языках, и на всех – включая итальянский – одинаково плохо, но что вы хотите от крестьянского сына, родившегося в глухой апулийской деревушке и выучившегося играть на скрипке у странствующего шарлатана, торговавшего волшебной микстурой, лечившей от всех болезней сразу, и игравшего на скрипке на деревенских свадьбах? Поговаривали, что этот шарлатан был не кто иной, как сам Сатана, и маэстро Монтаньоли неубедительно опровергал эти слухи. «Вздор, вздор! – отмахивался он. – Если человек немного умеет играть на скрипке (он выразительно перебирал пальцами левой руки), значит, непременно его должен был научить сам Сатана! Я верный сын католической церкви», – добавлял он с усмешкой; и усмешка делала это последнее утверждение особо неубедительным.
Ривертон, как и любой город, где давал концерты Монтаньоли, сходил с ума, но никто не зашел в своем помешательстве так далеко, как Грейс Хастингс. Как раз перед приездом маэстро она впала в меланхолию и много плакала из-за того, что ее «никто не любит, как ей того хочется», «что никто не может ее зажечь», а на самом деле из-за того, что она никого не любила сама. Знакомые молодые люди категорически не вдохновляли ее, – с одним-двумя было более или менее интересно разговаривать, но все это было не то. Где же было то? Существовало ли оно вообще? Существовало – некое смутное, но весьма сильное томление Грейс было тому порукой. И, когда она услышала сильную игру Монтаньоли, она тут же решила, что это та самая сила, которая способна ответить ее силе.
Она побывала на двух концертах и поняла, что не может жить без этого человека. Он скоро покинет Остров – и что тогда? Прозябание? Одинокая лампада, горящая посреди беспросветного мрака (образ, навеянный игрой маэстро)? Нет, она должна с ним встретиться! Трезвый, прозаичный и низменный вопрос «Зачем именно?» не задают себе сумасбродные девицы девятнадцати лет. Для чего-то великого, прекрасного – вот зачем! И возможности для встречи у Грейс Хастингс, надо признать, были.
Девушкам на Острове многое позволено. О «пикниках без старших» мы уже говорили, но вольности этим не ограничиваются. Девушка на Острове может поехать, куда ей угодно и когда ей угодно в сопровождении только одной служанки – так что, кроме этой служанки да еще кучера, присмотреть за ней будет решительно некому. А негры – они уж присмотрят! Они и записку кому надо передадут и поклянутся молчать, что бы там ни вытворяла их молодая госпожа. Так что к восьми часам вечера Грейс Хастингс совершенно спокойно смогла подъехать к гостинице «Европа», подняться на третий этаж и постучаться в номер, где проживал маэстро.
О том, что она будет делать дальше – после того, как постучалась – Грейс не имела ни малейшего представления, зато Монтаньоли вполне ясно представлял себе, что будет делать он. К визитам экзальтированных дам он привык. Находилось немало желающих получить право многозначительно улыбнуться в ответ на восторги подруги по поводу игры Монтаньоли или даже намекнуть ей, что великий маэстро горяч не только в концертном зале, не только...
Но Грейс ничего этого, конечно, не знала и поэтому была совершенно ошеломлена, когда Монтаньоли, едва открыв ей дверь, тут же бросился целовать и поглаживать ее руки, потом, обняв за плечи, ввел в номер, усадил в кресло и бросился к ее ногам.
– Что ты хочешь, моя девочка? – заговорил он, мешая английские и итальянские слова. – Есть? Пить? Не везде, где я бываю, можно добыть порядочное вино, поэтому я всегда вожу его с собой. Десять-двадцать бутылок – всегда со мной. Кто любит мою скрипку, тот мой друг, а мои друзья должны пить хорошее вино. Хочешь?
Ошеломленная Грейс слабо кивнула, и Монтаньоли тут же разлил по бокалам вино.
– За тебя и меня, – сказал он. – Я видел тебя в зале, как ты смотрела на меня (эту фразу он говорил всем, но из этого вовсе не следует, что в данном случае это была неправда). Хорошо смотрела. Я хорошо играю, когда на меня так смотрят. Как тебя зовут?
– Грейс, – ответила Грейс. Вино было очень хорошим – у нее уже начинала приятно кружиться голова.
– Грация, – повторил он. – Какое красивое имя. Ты меня ужалила, Грация. Говорят, что моя скрипка всех жалит, а Грация ужалила меня. Надо выпить еще.
Они выпили. Чувство ошеломленности покинуло Грейс. Это было не то, что она ожидала, но в любом случае это было необычно. Никто никогда не говорил так про нее, – правда, никто никогда не говорил так и про себя, но тут на помощь приходило вино: оно сглаживало острые углы и вкрадчиво примиряло с тем, что на трезвую голову могло бы показаться вульгарным позерством. И ощущение катастрофической глупости всего происходящего, хотя, конечно, присутствовало в душе Грейс, до поры до времени не выходило на первый план. До поры до времени. Но времени у Монтаньоли было не очень много. Получив записку от Грейс, он позаботился о том, чтобы в течение двух часов его никто не беспокоил. Но быть укрытым от общественного внимания долее двух часов великий и всеми любимый маэстро не мог – нужно было спешить.
– Я схожу с ума, Грация, – пробормотал он, швырнув Грейс на кровать и задирая ей платье. Катастрофа разразилась. Грейс поначалу не сопротивлялась: слишком все было глупо, чтобы сопротивляться. Она сама ведь сюда пришла. Монтаньоли бормотал, что сходит с ума, и быстро устранял препятствия, лежавшие на пути его исцеления от безумия – но о главном препятствии он не подумал. Он давно не имел дела с девственницами. Ничего не получилось с первого раза – вернее, получилось только то, что Грейс дернулась от боли и стала отползать в сторону.
– Э... что это такое? – пробормотал Монтаньоли.
– Оставьте меня в покое, – сказала Грейс; по совести, именно это и следовало сделать гениальному маэстро. Но у крестьянского сына были вполне деревенские представления о мужском достоинстве – как же может мужчина не закончить дела? «Она, знаете ли, оказалась девственницей, и я решил с ней не связываться» – да кто же не станет потешаться, услышав такое? «Да, этот нам девок не попортит» – так говорили у них в деревне, когда хотели сказать про кого-нибудь, что он парень так себе, без огня, без лихости, размазня, ничтожество, тряпка! И даже если о позоре никто не узнает – но она будет знать, но он сам будет знать! Нет, отступать нельзя, – и Монтаньоли стал торопливо доказывать себе, что кое-чего он все-таки стоит. Грейс вырывалась, и этим сильно осложняла ход доказательства. У маэстро даже возникло неприязненное чувство по отношению к ней, которое не смогло не выразиться в чрезмерной резкости отдельных его движений. Он, в общем-то, не хотел этой резкости. И, кроме того, все очень сильно затянулось. Время остановилось. Лицо Грейс в непосредственной близости от его лица... странное лицо. Если честно, находясь в здравом уме, никто не захочет видеть такое лицо так близко. «И зачем я все это делаю? – с тоской подумал Монтаньоли. – Когда это кончится? Когда?» Он бросился на приступ в который раз – уже с отчаяньем, со злобой, и чертова крепость, наконец, пала. Слава богу! Тут же после этого было получено некоторое удовольствие – не очень большое, надо сказать, и совершенно не оправдывающее всего предыдущего. Ну да ладно. Монтаньоли отвалился в сторону. Грейс не смотрела на него. Надо было что-то сказать, наверное, но он побоялся – а вдруг она ответит. Монтаньоли тихонько поднялся с кровати и вышел в соседнюю комнату. Грацию никто не удерживал – она вольна была идти, куда ей угодно.
После этого вечера в жизни Грейс Хастингс произошли важные изменения. Во-первых, изменилось ее отношение к скрипичной музыке: при звуках скрипки ее начинало трясти, и к горлу подкатывала волна истерического смеха. Но музыка не ограничивается одной скрипкой – есть, например, еще фортепьяно. Грейс довольно прилично играла на фортепьяно – теперь она стала проводить за ним особенно много времени. Она играла и все время представляла себе одно, только одно – бальзам. Медленным, густым потоком он стекал с клавиш, и вот уже его становилось целое озеро, вот уже целое море, в котором утопало, бесследно исчезало на дне некоторое воспоминание. Однажды, когда заходящее солнце преобразило задумчивым розовым блеском ривертонские крыши, ей показалось, что гармония победила, что то больше не имеет значения; но это чувство – почти счастья – продолжалось, только пока она не прекратила играть.
Другим изменением в жизни Грейс стало изменение ее отношения к молодым людям. Раньше она относилась к ним не без некоторого высокомерия, – ей уже делались предложения, она отказывала, потому что не считала делавших предложения достаточно интересными; теперь она понимала, что ей придется отказывать и дальше, но уже совсем по другой причине и вне зависимости от собственного желания; даже если появится человек, который будет ей достаточно интересен или даже чрезвычайно интересен, ей придется отказать ему, потому что даже самые интересные люди по определенным вопросам могут иметь вполне заурядные мнения – не более оригинальные, чем у того рабочего верфи, о котором зашел разговор на пикнике. От высокомерия Грейс Хастингс не осталось и следа, – ее по-прежнему окружали вниманием, но это было только потому, что они не знали; а если бы... но никаких «если». Грейс становилось дурно даже не от мысли – от одной только тени, которую отбрасывала перед собой эта невыносимая мысль.
И было, кстати, еще одно любопытное изменение: Роберт Грант, на которого Грейс раньше не обращала внимания (и уж, естественно, никогда бы не пригласила его к себе домой), неожиданно сам явился с визитом. Это была немалая смелость с его стороны – явиться без приглашения к людям, которые давно знали о его существовании и, тем не менее, не посчитали нужным пригласить его сами; можно было нарваться и на отказ. Но Роберту Гранту не было отказано; генерал Хастингс нахмурился и с недоумением пробормотал: «Не понимаю, что ему тут нужно – я не занимаюсь махинациями». «Вот именно, Артур», – подчеркнула Мэри Хастингс, представлениям которой о желательном женихе для Грейс Роберт Грант никоим образом не соответствовал. Но сама Грейс чувствовала, что у нее больше нет права быть высокомерной по отношению к кому бы то ни было; да, Роберта Гранта в Ривертоне только терпят, но что сказали бы про нее, если б узнали?
– А мне любопытно, почему это он вдруг явился, – сказала она. – Это очень неожиданно. Думаю, мы все-таки можем его принять.
– Хорошо, только развлекать его будешь сама, – сказал генерал Хастингс. – Мне некогда.
А развлекать Роберта Гранта было совсем даже и не нужно. Зачем развлекать человека, который смотрит на тебя с восхищением? Поведение Роберта Гранта очень, очень переменилось – раньше он никогда бы не осмелился говорить Грейс то, что говорил теперь: о том, что чувствует себя очень одиноко в Ривертоне, о том, что прекрасно понимает, как к нему тут относятся, о том, что вся вина его только в том и заключается, что дед его по отцу держал кофейню в Манчестере (это была не совсем правда, как позднее узнала Грейс, – на самом деле он был хозяином пивной) и что отец его тяжелым и честным трудом пробивал себе дорогу наверх. Почему он рассказывает все это Грейс? Потому, что она не только умная и красивая, но и добрая девушка. Просто иногда хочется отвести душу с искренним человеком, а много ли искренних людей вокруг?
Грейс слушала Роберта Гранта с изумлением. Она прекрасно понимала, что все это вранье. Никогда она не была такой доброй девушкой, которая стала бы выслушивать его откровения. Просто произошло что-то, что позволило Роберту Гранту чувствовать себя по отношению к ней куда более уверенно, чем раньше. Но что же это могло быть? Один раз во время разговора Грейс почувствовала, что у нее подгибаются колени от страха: Роберт Грант, взглянув на стоявшее в гостиной фортепьяно, заговорил о музыке, о том, что ничего в ней не понимает, но что звуки фортепьяно ему нравятся, в них есть что-то успокаивающее, «а вот скрипку, представьте себе, не люблю – резкий инструмент, визгливый какой-то». В сознании Грейс тут же возникла страшная картина: Монтаньоли проболтался, слухи поползли по всему Ривертону, дошли до Гранта, и вот он, человек без предрассудков и получивший теперь кое-какие шансы, тут как тут. Грейс усилием воли заставила себя успокоиться: Монтаньоли знал только ее имя, конечно, он мог описать ее внешность... но что-то ей подсказывало (и, отметим, совершенно не зря), что в данном случае он не стал бы ни с кем откровенничать. И потом – если бы были слухи, к ней изменилось бы отношение у всех, не только у Роберта Гранта, но все, кроме него, относились к ней по-прежнему. Страх уступил место любопытству – почему же так вдруг осмелел этот Роберт Грант? Он с осторожной надеждой спросил, будет ли ему позволено прийти снова. Она вдруг почувствовала, что с ним ей легко общаться, – с другими она постоянно испытывала некоторое стеснение... ну вот как если бы край ее платья вдруг оказался запачканным и ей постоянно приходилось бы думать о том, чтобы другие этого не заметили – не дай бог, забудешься, повернешься как-нибудь не так, и... А вот с Робертом Грантом никакого такого стеснения не было. Не боялась она повернуться перед ним как-нибудь не так. Не знала почему, но не боялась. Разрешение прийти снова было ему дано.
С тех пор Роберт Грант стал часто появляться в доме Хастингсов и деятельно оплетать жизнь Грейс паутиной трогательной услужливости. Стоило ей поморщиться от слишком яркого света, как он тут же бросался собственноручно приспускать штору, уронить что-нибудь на пол в его присутствии было решительно невозможно – предмет не успевал долететь до пола; когда садились обедать, он, опережая лакея, отодвигал для нее стул и так далее, и так далее, и так далее. Раньше подобная паутина услужливости не вызвала бы у Грейс ничего, кроме брезгливости, но теперь она находила во всем этом одно своеобразное достоинство: когда в доме были, помимо Роберта Гранта, еще какие-либо гости из числа ее знакомых, паутина оберегала ее от них. Она не чувствовала себя уязвимой под их взглядами, светлыми, олимпийски-спокойными, не замутненными никаким скверным, как бесцеремонные руки Монтаньоли, воспоминанием; она знала, что рядом с ней находится человек, которому никакие сведения о ней не помешают перед ней преклоняться. К чувству защищенности добавилась еще и благодарность – когда Сесили захромала, никто, кроме Роберта Гранта, не смог ей помочь.
Сесили была беленькая кобылка, любимица Грейс, чрезвычайно умная и очень подходившая для того, чтобы возить взбалмошных барышень, – когда нужно было, она могла изобразить бешеную скачку, при этом ни на мгновенье не забывая, что несет на своей спине все-таки именно барышню, а не кирасира. Вот эта умная Сесили, никогда ничего не боявшаяся, вдруг шарахнулась во время прогулки без всякой видимой причины и зашибла ногу о камень. Вроде бы не сильно зашибла – но захромала, и ривертонские лекари совершенно ничего не могли с этим поделать. Хромающая лошадь – это печально; но когда хромает умная лошадь – это ужасно. Грейс не находила себе места, и в голову ей начинали лезть дурацкие мысли: «то, что произошло с Сесили, произошло не случайно, это все то же самое, то же самое!» – и при мысли о «том же самом» глаза Грейс наполнялись слезами. Разумеется, она прекрасно понимала, что все это до крайности сентиментально и глупо; но глаза слезами все равно наполнялись.
И вот, в самый разгар подобных настроений, в гостиную Хастингсов ввалился веселый, деловито-возбужденный Роберт Грант под руку с каким-то совершенно никому не известным, смущенно улыбающимся и наполовину прилично, наполовину нелепо одетым негром. Грейс с беспокойством поднялась им навстречу; первая мысль ее была: как хорошо, что в гостиной нет отца. Он с раздражением относился к появлениям Гранта в их доме и, увидев эту странную пару, несомненно не удержался бы от сурового замечания. Но Роберт Грант тут же поспешил все объяснить.
– Вы все сейчас поймете, мисс Хастингс, – торопливо заговорил он. – Этот человек (повернувшись к негру, он похлопал его по плечу) очень важен для нас (он так и сказал «для нас»). Я ездил за ним на юг. Он служит у Готорна... ну, вы знаете Готорна (кто же не знал Готорна – одного из крупнейших землевладельцев на Острове!), у нас с Готорном есть определенные отношения, я пошел на уступки, и Готорн согласился отдать мне его на неделю. Его зовут Том, мисс Хастингс, Том...
Грейс пока ничего не понимала, но выражение ее лица изменилось, когда Грант закончил фразу:
– ...он конюх, и он умеет лечить любые болезни у лошадей. Вы сами увидите, мисс Хастингс!
Грейс уже очень хотела увидеть.
– Пойдемте скорей, – сказала она и, не тратя времени, повела их в конюшню.
– Привет, Сесили, – сказал Том.
Кобыла повела ушами и внимательно посмотрела на него.
– Думаешь – вот, пришел еще один меня лечить. Деньги берет, а сам ничего не знает. – Он опустился перед ней на колени и стал ощупывать больную ногу. – Да вот только деньги Тому не нужны. У Тома и так все есть, у Тома и так все в порядке. Для Тома что главное? Чтобы и у всех все было в порядке. Вот когда лошадка хромает – разве это порядок? Никакой не порядок. А что же порядок?
Сесили, стоявшая совершенно спокойно и внимательно его слушавшая, насторожила уши, словно ожидая ответа на этот чрезвычайно волновавший ее вопрос.
– Подыми-ка ножку, – сказал Том.
Сесили послушно подняла ногу.
– Значит, что же у нас порядок? – Том погладил ее по ноге и, внезапно выкрикнув: – А вот чтобы не хромала – вот что порядок! – сильно и резко ударил ее по ноге кулаком. Сесили вздрогнула. Том вскочил и, быстро отбежав от нее шагов на тридцать, позвал:
– Иди-ка к Тому.
Сесили пошла к Тому – не хромая. Том внимательно наблюдал за ней.
– Думаю, что на ней уже можно ездить, – сказал он. – Хоть сейчас.
Исцеление Сесили сделало Тома героем в доме Хастингсов. Артур Хастингс, страстный любитель лошадей, вполне понимавший страдания дочери, подарил Тому золотые часы. Мэри Хастингс, уверявшая, что «эта кобыла и эта девушка сведут ее с ума», «за спасение их обеих» удостоила Тома чести, подобной которой никогда не удостаивался ни один негр на Острове: он обедал с Хастингсами за одним столом, и она собственноручно наливала ему чай.
Том принимал почести со спокойным удовольствием, про чай говорил, что «вот и такого чаю довелось попробовать», часы разглядывал внимательно и говорил, что они «человека хорошему учат. Вот идут они, время показывают – два часа, а за ними три, а за ними четыре – ни одного часу не пропустят, не обидят. Смотришь на них и понимаешь – все в порядке. А остановились часы – и нет порядка. Как тут быть? А вот так – вот этими своими руками (Том показывал слушателям свои крепкие, черные руки) возьму я эти часы и заведу. И снова они пойдут, и снова будет порядок».
Грейс слушала эти речи, и странное чувство овладевало ею. По сути, это было то же чувство защищенности и спокойствия, что она испытывала в обществе Роберта Гранта, но только намного более сильное. Казалось, что Том способен восстановить, снова привести в порядок очень, очень многое... и даже... абсурдная, конечно, мысль, но ведь эта история с Монтаньоли была величайшим нарушением порядка... и то самоощущение, что было у нее до Монтаньоли – естественное для нее самоощущение – утрачено... нет, глупо, конечно, глупо, но спокойная сила восстановителя исходила от Тома.
А наивность, конечно, можно было ему простить. Он говорил то, что думал – а что, собственно, другого вы ждете от конюха? Да, он сказал тогда (она играла на фортепьяно, Роберт Грант стоял рядом и внимательно наблюдал за тем, как ее пальцы порхают по клавишам), он сказал тогда, простая душа, от полноты чувств: «Приятно смотреть на вас, мисс Хастингс и мистер Грант!» Грейс была совсем не рада такому объединению, но Роберт Грант подобрался и приосанился; было видно, что, если понадобится, он готов привести еще хоть двадцать таких Томов, чтобы они повторили то же самое.
Итак, паутина крепла. Однажды в разговоре с Грантом Грейс упомянула, что никогда не видела янтаря. «К нам на Остров его не завозят – считают, что ничего в нем нет такого особенного и что он не будет пользоваться спросом, – сказала она. – Но я бы хотела его увидеть – судя по описаниям, в нем есть что-то завораживающее».
Желания Грейс – для Роберта Гранта закон. Конечно, он не волшебник, и прошло, наверно, не меньше трех месяцев, прежде чем он смог преподнести Грейс ожерелье из странных камней, на ощупь теплых и совсем не похожих на камни, с деревянным стуком сталкивающихся друг с другом, цветом похожих на густое абрикосовое варенье... Это не камни, поняла она, это – янтарь. И тут же матовый и мягкий янтарный блеск волшебно преобразил многое – даже слова Роберта Гранта о судовладельце таком-то, его хорошем знакомом, о том, что он всегда рад выполнить любую его просьбу, о том, что «Корнелия Лейтон», красавица-шхуна, как раз отправлялась в Копенгаген, и судовладелец попросил капитана «Корнелии» посмотреть в Копенгагене что-нибудь такое из янтаря, что могла бы надеть на шею приличная барышня, и капитан, кажется, не подвел; Грейс слушала, и в душе у нее поднималось желание увидеть мир – особенно там, на севере, где совсем другие моря и совсем другие города; Роберт Грант был тоже с севера; волшебный блеск падал и на него – и не то чтобы преображал, не то чтобы делал более значительным, но кое-что скрадывал, кое-что смягчал. Грейс стала носить необычное ожерелье – оно как бы делало ее независимой от Ривертона, города, в котором ее осуждал каждый камень, и осудили бы люди, если б узнали. Ее душа была уже на севере, где было прохладно, легко и свободно, и ничто не смогло бы пробудить ненужных воспоминаний; конечно, за этот север нужно было заплатить определенную цену, но...
Роберт Грант ее несомненно любил, и сейчас, когда у нее все равно не было выбора, это имело значение.
Так, постепенно, она позволяла Роберту Гранту осуществлять, так сказать, карьерный рост; из ранга поклонника, который не смеет надеяться, он перешел в ранг поклонника, у которого есть определенные шансы, потом в ранг поклонника, который свысока поглядывает на других поклонников, а там уже дошло дело и до серьезного разговора с генералом Хастингсом.
Серьезный разговор произошел у него в кабинете; Роберту Гранту была предложена сигара и задан прямой вопрос: как велико его состояние.
– Едва ли я ошибаюсь в том, что вы имеете планы относительно моей дочери, – сказал генерал (Роберт Грант с достоинством склонил голову), – и, насколько я вижу, она не возражает против вашего общества и даже возможно примет ваше предложение (было заметно, что особого восторга эта возможность у генерала не вызывает). Я не собираюсь ни во что вмешиваться, но прежде, чем это произойдет, я желал бы узнать, сможете ли вы обеспечить благополучие моей дочери.
Грант тут же в точности обрисовал свои источники дохода; генерал выслушал его с непроницаемым видом и, неторопливо стряхивая пепел с сигары, сказал:
– Очень хорошо. Но, конечно, вы понимаете, что мне хотелось бы ознакомиться с документами, подтверждающими ваши слова.
Не задержалось дело и за документами. Стало очевидно, что благополучие Грейс Грант обеспечить сможет. Генерал уведомил об этом факте супругу, и та стала терпеть Гранта совсем в другом стиле, чем раньше: раньше она терпела его как гостя, а теперь стала терпеть как возможного родственника. Грейс заметила эту перемену в отношении матери к Гранту, и внезапное острое чувство тоски овладело ею: они, родители, подумала она, будут терпеть его только как зятя, но ей-то придется его терпеть совсем в другом качестве. И пусть он даже окажется терпимым – разве к этому, к терпимому, к сносному стремятся молодые девушки, тем более такие сумасбродные, как она?
Грейс вдруг страстно захотелось избавиться от Роберта Гранта, и она совершила очередное сумасбродство: однажды вечером, когда они сидели в гостиной вдвоем, и Грант излагал свои философские взгляды («главнейшей добродетелью является честность, честность во всем – не только в деловой, но и в частной жизни»), Грейс вдруг встала с кресла и, подойдя к Роберту Гранту, глядя на него в упор, произнесла:
– Что ж, пожалуй, и я должна проявить честность по отношению к вам, и поскольку честность должна избегать двусмысленных выражений, я скажу просто: я не девственница.
Ей хотелось внезапно оглушить Роберта Гранта, заставить его забыть о его передовых взглядах, вызвать со дна его души заурядную мужскую ревность – пусть он вспылит, уйдет, оставит ее в покое... Но ничего этого не произошло. Роберт Грант поднялся с кресла и, склонившись перед нею, почтительно поцеловал ей руку.
Это решило дело. На следующий день после описанной сцены Грант сделал формальное предложение, предложение было принято. Родители дали согласие. В церкви, во время венчания, Роберт Грант сиял за двоих и даже более того, поскольку Грейс не только не принимала никакого участия в сиянии, но, и прямо скажем, стояла с довольно мрачным видом. Не беда! Радостно склабясь, Роберт Грант вникал во все подробности свадебного обряда и чуть не жмурился от удовольствия, принимая поздравления. «Ну хоть он счастлив», – пыталась с ноткой христианского самопожертвования думать Грейс, но ничего не получалось. В счастье Роберта Гранта было что-то непристойное; что именно, она тогда не могла понять, но что-то было.
После свадьбы молодожены уехали в Англию. Новый мир встретил Грейс, и она полюбила этот новый мир. В нем было то, чего ей всегда не хватало на Острове, – осень, не календарная осень, а лондонская осень, которая длится с не очень существенными перерывами круглый год. Грейс казалось, что никогда до сих пор не дышала она свежим воздухом – в воздухе Острова ей не хватало сырости, в Лондоне она могла наслаждаться ею сколько угодно. День их приезда был прекрасен: Лондон, чудовищно-огромный, и над всем этим чудовищно-огромным Лондоном (и дальше, дальше, над всей Британией, над Северным морем) – свинцово-серые тучи, ряд за рядом, – словно великие армии, спокойно стоящие в сознании своего могущества. Моросило, и бодро-оживленные звуки города казались из-за этого приглушенными. В этом мире можно было затеряться, и именно этого хотелось Грейс. Когда они доехали до Кинг-Уильям-стрит, где находился их дом (трехэтажный, удачно купленный Грантом перед поездкой на Остров, не очень уютный сам по себе – но Грант надеялся, что Грейс «сделает его уютным»), дождь усилился, и поднялся ветер. Грант помог ей выйти из кэба и поспешно раскрыл над ней зонт, но порыв ветра чуть не вырвал у него зонт из руки, и Грейс показалось, что ветер вот-вот унесет вместе с зонтом и Гранта – куда-нибудь далеко-далеко. Грейс ничего не имела против – если бы Грант вдруг исчез, она не почувствовала бы себя более одинокой.
Из дома, навстречу им, тоже с зонтом в руках, уже спешил семенящей походкой лакей, которого Грант не взял с собой на Остров; увидев лакея, Грейс тут же поняла почему – он как две капли воды был похож на своего господина.
Сходство – не преступление, не так ли? Да и не было никакого такого уж особого сходства, какое померещилось Грейс в первое мгновение. Невыразительные лица часто кажутся похожими. Но неприятная мысль – о том, что она вышла замуж за лакея – уже уколола Грейс, и с тех пор от нее трудно было отделаться. Вот, к примеру, важной отличительной чертой Роберта Гранта была чистоплотность. Что плохого в чистоплотности? Ничего, но у Гранта она была фанатичной: любая пылинка, действительная или мнимая, заставляла его тут же бросаться мыть руки, и он мыл их долго и тщательно, потом внимательно их рассматривал, проверяя, насколько хорошо они вымыты, и потом на всякий случай перемывал по-новой; при этом он был чрезвычайно разборчив в отношении мыла: «такие-то, такие-то и такие-то сорта хорошо не моют, – любил рассуждать он, – такие-то и такие-то моют получше, но все равно плохо, и только то мыло, что продается в лавке у Стейблса, заслуживает доверия». Почему именно это мыло заслуживает доверия, Грейс не могла понять: лавка Стейблса имела своеобразную репутацию – товары в ней продавались необычные, но, как правило, скверного качества; Роберт Грант с этим не спорил, но для мыла делал исключение. «Мошенник Стейблс где-то умудряется добывать отличное мыло», – говорил он и сожалел о том, что Грейс упорно избегает им пользоваться.
Итак, чистоплотность Гранта была фанатичной. Можно ли назвать эту его черту ярко личной, своеобразной, оригинальной? К сожалению, нет. Подобную фанатичную чистоплотность Грейс отмечала у лакеев, – хороший лакей, блюдущий свое достоинство, не поддается голосу страстей, но в стремлении к чистоплотности может дойти до настоящего азарта. И еще лакеи исключительное значение придают тому, как они одеты, и, как бы ни был одет лакей, его всегда распознаешь – он будет одет слишком правильно. Именно так – слишком правильно – одевался всегда Роберт Грант. И еще он слишком правильно ел: очень аккуратно подвязывал себе салфетку, очень аккуратно – можно даже сказать, взвешенно – работал ножом и вилкой; Филип (так звали того самого лакея, что выбежал с зонтом в руках им навстречу) аккуратно подавал ему, а он аккуратно ел. Грейс очень скоро начала бесить эта парочка.
Но вернемся к тому первому лондонскому дню. Грейс понравился ее новый дом. В детстве она любила читать истории про привидения, действие которых, как нетрудно догадаться, происходило в Британии; Грейс хотелось самой увидеть привидение, но она понимала, что на знойном, солнечном Острове ей это вряд ли удастся. Теперь, войдя в столовую дома на Кинг-Уильям-стрит, она поняла, что ее детской мечте, возможно, суждено сбыться.
– Это все старинное, – сказал Грант, указывая рукой на стол, стулья и буфет. – Мы, наверно, все это заменим.
– Зачем? – сказала Грейс. – Мне нравится.
Ножки у стола были основательные, непростые, с тыквообразными утолщениями посередине – снизу их поддерживали, а сверху на них опирались добротно вырезанные листья аканта. Таковы же были ножки у стульев, – чувствовалось, что столяр, делавший эту мебель, делал ее тщательно, но без улыбки на лице. И такие же неулыбчивые люди сидели за этим столом и на этих стульях, – Грейс на мгновение словно увидела их: как они медленно и молча совершают свою трапезу, начатую с сухим и бесстрастным тоном произнесенной благодарственной молитвы. Грейс перевела взгляд на буфет – тоже тщательная работа: витые колонки по бокам, на верхней панели – волнообразно вздымающиеся завитушки и пустой овал между ними. Лица тех, сидевших за столом, были похожи на этот пустой овал – их черты были словно смыты туманом, словно не имели значения – чопорные, жесткие позы имели значение в том мире, а вовсе не лица! Призраки!
Призракам противостоял камин, в котором полыхало веселое, приветливое пламя. Грейс подошла и протянула руки. Тепло! После сырости – блаженно тепло! И что-то похожее на любовь, которой она не знала и, надо полагать, не узнает. Едва ли от приближения к Роберту Гранту ей будет когда-нибудь так же хорошо, – он, конечно, любит ее, но какой-то странной, негреющей любовью.
И, как пишут в романах, «из задумчивости ее вывел» звук осторожных шагов.
– А вот теперь, Грейс, – сказал подошедший супруг, – мы должны будем с тобой очень серьезно подумать (он улыбнулся, показывая, что слова «очень серьезно» не более чем шутливое преувеличение) – что мы будем есть на обед.
В его тоне, конечно, не было ничего покровительственного – упаси боже! – но все же было что-то особенное... Что? Вот что – он впервые заговорил с нею на равных, как свой, словно до сих пор боялся ее спугнуть – пока она не окажется под крышей его дома.
– Овсяную кашу, – сказала Грейс.
– О! – удивился Грант. – Неужели ты думаешь, что наши возможности столь скромны?
– Овсяную кашу, – повторила Грейс. В ряду главных отличительных особенностей Британии овсяная каша стояла на втором месте – сразу за привидениями.
Конечно, было бы еще лучше, если б обед подали в той, прежней посуде (Грейс представлялось, что она непременно должна была быть оловянной), но это было уже из области мечтаний; к приезду молодоженов был куплен умеренно-жизнерадостный Уэджвуд, и в фарфоровой тарелке с золотым плющом по краю, щедро сдобренная маслом и родным тростниковым сахаром, овсяная каша показалась Грейс вполне съедобной. Отсюда, из Лондона, можно было думать о Ривертоне спокойно, без содрогания. Роберт Грант рассуждал о том, как они будут обустраивать свою жизнь, и кое-какие из этих рассуждений показались Грейс занятными.
– Надо подумать о цвете штор, – сказал он с мечтательной улыбкой.
– Что тут думать? – сказала Грейс. – Конечно, фиолетовые. Жаль, что у нас нет вида на Темзу; вот было бы славно – встать утром, раздвинуть фиолетовые шторы и увидеть мутно-рыжий рассвет над Темзой и тысячи посудин, в которых с тысячами разнообразнейших целей снуют по ней невыспавшиеся люди!
Так, незаметно, день перешел в вечер, приближая таинство первой брачной ночи. «Позвольте, –воскликнет читатель, – ведь первая брачная ночь уже была!» Нет. Мы нигде не говорили, что она была. Бракосочетание было, но ночь, последовавшая за ним, брачной отнюдь не являлась. Когда молодых оставили одних, Грант с решительным и бескомпромиссным видом подошел к Грейс и твердым голосом объявил ей, что «по его мнению, происходящее между мужчиной и женщиной является таинством». Грейс, как нетрудно догадаться, посмотрела на него с крайним недоумением, но Роберт Грант развил свою мысль. Поскольку он считает, что это таинство, что это не просто так, он хотел бы, чтобы это произошло в его доме, вернее, в их доме, в доме, в котором они будут жить. Здесь, среди чужих стен, он не сможет обрести того высокого настроения, которое необходимо для совершения таинства. Грейс все это показалось странным, но переубеждать Гранта она не стала. С достойным, отчасти даже суровым видом он переоблачился в ночную рубашку и со вздохом улегся в постель – со своего краю. Грейс – на своем краю – лежала и слушала. Грант еще раз вздохнул и произнес: «Если бы вы знали, как мне хочется вас обнять!» Грейс не знала, что на это сказать. Грант немного повозился, устраиваясь поудобнее, и пожелал Грейс спокойной ночи. «Спокойной ночи», – сказала Грейс.
Дома, как известно, и стены помогают. Особенно если это стены твоей собственной спальни. Грейс спальня понравилась меньше всего, поскольку призраков из нее уже успели изгнать – а вместе с ними и то, что придавало дому свой особый характер. Филип, которому поручено было обставить спальню, тщательно выполнил данное ему указание – посещать только самые модные магазины, обстоятельно совещаться с приказчиками и, следуя их указаниям, выбирать самое модное из того, что входит в деликатную категорию «товаров для молодых супругов». И, что бы там ни думала Грейс, на лице у Гранта, показывавшего ей спальню, было ясно написано: «Молодец Филип!»; и чувство благодарности к Филипу окрылило его. Он осторожно шагнул к Грейс (она стояла к нему спиною) и осторожно – но не без некоторой многозначительности – поцеловал ее в шею. «Ну вот, –подумала Грейс, – начинается». И не то чтобы она была к этому не готова – она прекрасно понимала, что формальные права у Роберта Гранта есть, – но ей как-то не верилось, что это может произойти на самом деле. Так какой-нибудь вконец промотавшийся аристократ не верит, что его имение – с парком, разбитым знаменитым прадедом, с портретами овеянных славой предков в зале – действительно может быть продано за долги; он знает, что твердые законные основания для этого есть, и все-таки – до самого последнего момента – не верит.
Но, впрочем, сравнение увело нас совсем не в ту сторону – Роберт Грант ведь говорил о таинстве. Что ж, час таинства пробил; молодые отправились спать (спальня находилась на втором этаже, и Роберт Грант, в восхождении по лестнице со свечой в руке предшествовавший своей супруге, наводил на уместные аналогии с классическим Гименеем с его целомудренным брачным факелом), и на сей раз Грант не стал переодеваться в ночную рубашку. Грейс в первый и в последний раз в жизни увидела его наготу.
«Позвольте! – опять воскликнет читатель, – как это так – в последний раз? А как же двадцать лет семейной жизни?» Не волнуйтесь, уважаемый читатель. С семейной жизнью все было в порядке. Просто Грейс больше не поддавалась искушению и, когда надо, закрывала глаза – одного раза было более чем достаточно.
Но, собственно, что такого было в наготе Роберта Гранта? Грузным он тогда еще не был, фигура как фигура... а бакенбарды? Бакенбарды вы забыли? Голый человек с бакенбардами – это почти то же, что голый проповедник с Библией в руках; это карикатура, это циничная насмешка над благоразумием, умеренностью, трезвым деловым смыслом – всем, что знаменуют собой бакенбарды. И еще у Гранта оказались странно покатые плечи... как-то очень особенно покатые плечи... об этих плечах можно было бы написать поэму (но только Грейс определенно не стала бы ее писать) – они навевали представление о некоем существе, которое откуда-то выныривает, чтобы тотчас же куда-то занырнуть... и существо занырнуло – под одеяло, к Грейс.
И вот тогда-то она поняла все. Она поняла то, что было совершенно очевидно с самого начала и что она умудрялась не видеть только потому. что вбила себе в голову, что невыносимо страдает из-за истории с Монтаньоли. Теперь эти страдания казались смехотворными. Ну, Монтаньоли, ну (будем называть вещи своими именами) изнасиловал. Но все же он был человек или, по крайней мере, животное – а объятия Роберта Гранта были просто скучны, и все.
И, если читатель еще не в полной мере понял, что это значит, пусть он предельно внимательно отнесется к следующему рассуждению: каждая женщина обладает врожденным пониманием того, что объятия, поцелуи и прочие им подобные действия не могут быть скучными, как не могут, например, теплые лучи весеннего солнца быть неприятными. Переубедить женщину в этом нет ни малейшей возможности; и, если ее поставят перед фактом и принудят непосредственно почувствовать, что бывают поцелуи, вызывающие в ответ ровно столько сердечного трепета, сколько вызвали бы равномерные поглаживания пустым холщовым мешком, этим добьются только того, что мир перевернется для нее и встанет на голову. И она будет жить в абсурдном мире.
– Отчаяние, – произнесла Агнесса.
Тетя Грейс внимательно посмотрела на нее и сказала, что «нет, это слово сюда не подходит. Правильнее было бы сказать – оцепенение».
Агнесса спросила была ли ее семейная жизнь чем-то похожа на пустыню.
– Нет, – ответила тетя Грейс. – В пустыне есть величие...
...а какое уж тут величие, когда Роберт Грант наконец-то позволил себе немного понаслаждаться своими законными привилегиями. Сначала подвигаться вот так... а потом и вот так... а потом (черт побери, приятно делать такие движения с девушкой из хорошего общества!) и опять вот так. О как хорошо! – но нет-нет, торопиться не надо... законное удовольствие можно и продлить... не получается? Ну что же вы так, господин Грант... что же вы так, господин Грант... что же вы так, господин Грант...
В этот момент Грейс открыла глаза. Бывает такое любопытство, о котором потом жалеешь. Лицо Гранта было блаженным и одновременно каким-то страдальческим. «Как будто его порют», – холодно подумала Грейс. Неприятно видеть так близко лицо человека, которого порют. Грант в истоме упал головой на подушку и благодарно пробормотал: «О, вы девушка, которая может позволить себе выбирать», – он не докончил фразу, но продолжение было вполне очевидно: «И как хорошо, что вы выбрали именно меня». «Это будет повторяться... повторяться...», – в оцепенелой тоске думала Грейс.
И потекли годы безмятежной семейной жизни. Янтарное ожерелье Грейс больше не надевала – ей стало казаться, что оно ее «душит». Ожерелье, естественно, было точно таким же, как раньше, но, как говорится, здравый смысл сам по себе, а женская мнительность – сама по себе. Роберт Грант довольно быстро утратил мало украшавшее его изящество и стал грузен – или, возможно, правильнее было бы сказать, добротно-квадратен; внешней перемене соответствовала перемена внутренняя – жизненные устои Гранта окончательно определились и обрели классически-уравновешенную форму триады; триаду составляли: во-первых, жена (в компаниях, в которых Грант имел вес, во время застолий, помимо обычных тостов «за успех», «за то, чтобы все прошло гладко», и тому подобных, он непременно провозглашал тост «за миссис Грант» – чем снискал себе в этих компаниях репутацию примерного семьянина); во-вторых, домашний очаг (с резвящимся перед ним наследником), и в-третьих – игра на бирже.
Да-да, Роберт Грант был человек творческий, был, можно даже сказать, поэт, и, хотя средства вполне позволяли ему приобрести фабрику или построить корабль, он быстро понял, что подобная деятельность была бы слишком прозаична, слишком рутинна для него. Игра на бирже – вот что по-настоящему окрыляет! Но ошибется тот, кто подумает, что окрыленный Грант утратил основательность и поддался – как это нередко бывает с биржевыми игроками – духу авантюризма. Никоим образом. «Что это значит, – любил рассуждать он, – когда все бегут и покупают акции? Это значит, что завтра они лопнут. Ни разу не было случая, чтобы акции, из-за которых начинается беготня, не лопнули бы. И, тем не менее, беготня начинается снова и снова. Непостижимо!» – Потяжелевший Грант с квадратной добротностью в движениях осушал рюмку превосходного коньяка, отмечая его достоинства соответствующим восклицанием: «Превосходно!» – и продолжал: «Простой здравый смысл подсказывает, что акции надо покупать до того, как из-за них начнется беготня. Когда начинается беготня, их надо продавать». «Э! – восклицал кто-нибудь из интимных друзей Гранта (у него было много интимных друзей; Грейс старалась по возможности не допускать их появления в доме, но интимные друзья все равно как-то умудрялись просачиваться), – если бы заранее знать, на какие акции будет спрос!» Он мечтательно покачивал головой, но тут же рядом с ним за столом, в лице Роберта Гранта, восседала воплощенная мечта. «Скажи, Джон (или «скажи, Билл»), – обращался Грант к задушевному другу, – разве я когда-нибудь покупал дрянь?» «Нет, Грант, – отвечал Джон или Билл, – ты никогда не покупаешь дрянь. Но ты – гений. Простым смертным совершенно непонятно, как ты это делаешь». «А черт его знает, как я это делаю, – весело отвечал Грант. – Тут нужен нюх. – Он поддевал вилкой и подносил к носу Джона или Билла кусок хорошо прожаренного бифштекса. – Чуешь, как пахнет?» «Что за шутки, Грант!» – притворно возмущался Джон или Билл (все интимные друзья Гранта были в той или иной степени ему обязаны). «Ну это я для примера, – благодушно говорил Грант и продолжал. – Ну вот, точно так же я чую, как пахнут хорошие акции. Я все делаю сам, я не доверяю брокерам, я дни напролет толкаюсь на бирже – толкаюсь!» – Грант подымал вверх массивный указательный палец с массивным золотым перстнем, украшенным каким-то необычным оранжево-коричневым камнем (Грант уверял, что он называется «тигровый глаз» и приносит удачу). «Что делаешь ты? – риторически вопрошал он у Джона или Билла. – Что делаешь ты, когда ты не спишь? Правильно – играешь в карты, то есть тратишь время самым пустым и бессмысленным образом. Ты во всем доверяешь своему брокеру, – во-первых, потому, что тебе лень вникать в дело самому, а во-вторых, потому, что тебе кажется, что тощие и унылые люди необычайно умны. У него, видите ли, свои теории, и он их, видите ли, постоянно совершенствует! За чей счет, хочу я спросить? Правильно – за твой счет, Джон (или Билл), за твой! А я не верю ни в какие теории – ни один брокер не может предсказать, какие акции пойдут вверх. Вернее – один брокер не может это предсказать. Один! А толпа брокеров – может. Я трусь в этой толпе, я не боюсь, что меня пихнут или заденут локтем, я прислушиваюсь ко всему, что они бормочут себе под нос, – и в какой-то момент я начинаю улавливать запах. Толпа брокеров – это огромная губка, которая впитывает в себя все: то, о чем пишут в газетах, то, чего хотят или не хотят их клиенты, то, о чем рассуждают в кофейнях, – и, если такие-то и такие-то акции должны начать подниматься, толпа это чувствует и начинает к ним присматриваться. Спроси об этом любого из толпы, он не поймет, о чем ты говоришь, – до его собственной, отдельно взятой головы еще ничего не дошло, он как влюбленный, который еще не знает о том, что влюблен (по губам Роберта Гранта проскальзывала легкая, пикантная – во французском вкусе – полуулыбка), он не понимает, чем эти вот цифры, написанные мелом на доске, лучше всех прочих цифр, но – как часть толпы – каким-то особым чувством он ощущает, что они лучше. И, когда я улавливаю эту волну напряжения, когда я понимаю, что все эти хмыканья, шарканья, поглядыванья на часы – я уж не знаю как, почему – относятся именно к этим акциям (и мне совершенно все равно, чем занимается компания, которая их выпускает, – да пусть хоть производит мыльные пузыри!), я их покупаю. И когда они начинают расти (а они всегда начинают расти), главное заключается в том, чтобы продать их вовремя. И тут я не рискую. Несколько раз были случаи, когда я мог бы взять существенно больше, но у меня семья, и я рисковать не имею права».
Да, вот на такой добродетельной ноте неизменно заканчивались все рассуждения Роберта Гранта. И, хотя существует некоторое общественное предубеждение против биржевых игроков, отказывающееся видеть в них образцы добродетели, на нашего героя оно не должно распространяться ни в коем случае. Роберт Грант был, безусловно, человек добродетельный и, помимо вышеперечисленных устоев, имевший еще и принципы. К примеру, он считал, что распускать заведомо ложные слухи для того, чтобы повлиять на курс акций, – низко и бесчестно, и, разумеется, и мысли не мог допустить о том, чтобы совершить подобную мерзость. Но совсем другое дело – безобидная шутка. Роберт Грант так и сказал одному из своих лучших друзей, Ронни (Ронни сотрудничал в «Утренней арфе»):
– Почему бы нам немного не пошутить?
– Только если за это не отправят на каторгу, – тут же ответил Ронни, и Грант положил ему руку на плечо:
– Ронни, Ронни... Вы, газетчики, очень плохо разбираетесь в людях. На каторгу приводят только глупые шутки, но неужели ты считаешь, что я способен на глупую шутку? Лучше скажи мне – ты слышал про железнодорожную компанию «Каледония»?
– Разумеется, слышал, – ответил Ронни.
– Прекрасно. Акции ее спросом не пользуются, потому что она строит дороги в каких-то очень отдаленных углах Шотландии, и никто здесь, в Лондоне, не знает, живет ли там вообще кто-нибудь и, если живет, будет ли пользоваться железной дорогой. Но на днях я узнал интересную вещь: «Каледония» объявила, что собирается протянуть ветку до города с очень звучным шотландским названием, которого я, естественно, не помню, и город тот расположен на берегу озера Лох и что-то там еще, столь же звучное и шотландское. Вот, – Грант вынул из кармана свернутую газету и протянул Ронни, – возьми, тут все написано.
– Это хорошо, что тут все написано, – сказал Ронни. – Только пока я не понимаю, зачем мне это читать.
– Сейчас поймешь. Ты что-нибудь смыслишь в палеонтологии?
– Это когда находят кости всяких гигантских допотопных монстров? Очень модная сейчас тема – особенно после того как недавно в Уэльсе откопали одного такого – размерами то ли в три, то ли в четыре раза больше, чем паровоз, не помню.
– Вот-вот, Ронни. Это уже близко к делу. Большие чудовища поражают воображение. Они так хороши, что с грустью задаешься вопросом – отчего же они не дожили до наших дней? Как ты думаешь, Ронни, отвечает на этот вопрос современная наука?
– Потоп, что ли, их всех истребил?
– Забудь про потоп, Ронни. Современная наука не признает потопа. Современная наука отвечает на вопрос просто: раньше всю землю покрывали гигантские болота, и в гигантских болотах жили гигантские ящеры. Болота пересохли, ящеры вымерли.
– Это действительно очень печально, Грант. Но я пока не понимаю...
– Слушай внимательно, Ронни. Ящеры жили не только в болотах, но также в морях и озерах. Болота пересохли, но моря и озера – главное, озера! – никуда не делись. Что мешает ящерам продолжать жить в каком-нибудь озере? Ничего, кроме боязни показаться несовременными. Но в случае с шотландским озером такой боязни у них быть не может. Что такое Шотландия, по мнению лондонской публики? Край, где живут дикари, которые снимают шапку, проходя мимо дуба, в который ударила молния, и приносят клятвы на каменных топорах, доставшихся им от предков. В Шотландии возможно все что угодно и, если сказать, что в озере, название которого начинается на Лох, до сих пор продолжают жить ящеры, в Лондоне без труда в это поверят.
– И кто же должен это сказать, Грант?
– Да ты, кто же еще? Ваша «Утренняя арфа» – не слишком почтенная газета, но читают ее все. Начать надо с письма в редакцию от священника, увлекающегося естественной историей, который многократно слышал от прихожан о некоем таинственном ящере, но, разумеется, не верил в его существование, ибо легковерие (если речь не идет, конечно, о библейских вопросах) для священника непохвально, но, когда увидел сам, а потом еще раз, а потом еще раз, понял, что прихожане не болтали попусту. Естественно, после такого письма ваша газета начнет расследование, поймать чудовище вы, конечно, не сможете (хотя, если поймаете – я не возражаю), но видеть то там, то там будете постоянно, сделаете эффектные зарисовки, дадите чудовищу кокетливое прозвище – и публика будет ваша! Всем захочется увидеть это милое создание своими глазами, – и интерес к скромной железнодорожной ветке, о которой шла речь в начале нашей беседы, возрастет необычайно. Но мы не будем этого ждать – мы купим акции «Каледонии» сейчас.
– Гм... недурная идея, Грант. Но, видишь ли... я сейчас не при деньгах...
– Ну что ты, Ронни, Ронни, – Грант тепло потрепал его по плечу. – Возьми сколько надо, потом сочтемся.
Чрезмерное тщеславие никому не идет на пользу, и Роберт Грант это прекрасно понимал. Шутка удалась на славу, но возвещать о своем авторстве граду и миру он не торопился. Другое дело – жена, родной, можно сказать, человек. Жена должна знать о свершениях своего мужа. Но Грант отнюдь не собирался представать перед Грейс... ну как бы это сказать... ну не совсем, что ли, безукоризненно порядочным человеком, он разъяснил ей, что вреда от его шутки не будет никому никакого. Поскольку неопровержимо доказать отсутствие ящера в озере довольно трудно, акции «Каледонии» не рухнут в одночасье; худшее, что их ожидает, – это то, что они медленно и плавно вернутся в прежнее состояние; что же касается бесчисленных желающих увидеть ящера своими глазами, то свежий воздух никому еще вреда не приносил. Все это было так, – почему же Грейс не посмеялась шутке? Почему она почувствовала тупой, леденящий страх, как будто тень несуществующего ящера упала на ее жизнь? Все дело, думаем мы, все в той же женской мнительности, которую, если честно, давно пора начать лечить – лечить как опасную душевную болезнь! Почему медики не придумали до сих пор какие-нибудь капли, которые исцеляли бы женщин от мнительности? Грейс бы они очень не помешали, – из-за пустяка, из-за невинной шутки она выдумала себе бог знает что, в ее сознание прокралась и постепенно завладела им безумная, основанная на совершенно фантастической логике, идея: ей стало казаться, что Грант подстроил все. Что точно так же, как он подстроил историю с ящером, он подстроил историю с Монтаньоли, что он неким тайным образом способствовал приезду скрипача на Остров, что он точно рассчитал, как подействует Монтаньоли на ее, Грейс, воображение (ведь рассчитал же Грант точно, как подействует его плутня на воображение лондонской публики!), что тот разговор на пикнике, позволивший ему в ее присутствии высказать свои передовые убеждения, возник по какому-то его тайному, чуть ли не колдовскому наущению и что, наконец, даже камень, о который зашибла ногу Сесили, был подложен именно им, Грантом! Ну не смешно ли? Ужасно, скажем мы, ужасно, а вовсе не смешно! Фантастические представления о действительности тем и опасны, что могут представить самые невинные вещи в таком зловещем свете, что... нет, мы волнуемся, мы не можем говорить! Ведь взять хотя бы первую брачную ночь: разве Грант не дал Грейс совершенно удовлетворительные объяснения, почему он желает, чтобы она состоялась именно в Лондоне? Но, увы, безумие Грейс отвергло эти прекрасные и достойные объяснения и подставило вместо них другие, совсем не прекрасные и не достойные: мол, Грант боялся, что, соверши он таинство на Острове, Грейс, поняв, кто он такой, тут же расторгнет брак и вернется к родителям. Как вам это нравится? Поняв, кто он такой! Можно подумать, с самого начала это было непонятно, – Роберт Грант, скромный молодой человек... вот. Вот мы и добрались до самого главного. До слова «человек». То, что было очевидно, бесспорно для любого здравого рассудка – что Роберт Грант человек, а кто же еще? – не было очевидно для больного воображения Грейс.
– Сейчас я бы, наверно, назвала его гномом, – сказала тетя Грейс. – Когда я читала Толкина, я не могла избавиться от странного ощущения, что Черный Кузнец – не более чем призрак, который создали гномы для того, чтобы получить власть над людьми. Гномы властолюбивы, очень властолюбивы, но, не прибегая к обману, власти они получить не могут. Да, они умеют накапливать, у них есть деньги, но деньги сами по себе не дают власти. Люди сильнее гномов и всегда могут отнять у них деньги. Обман надежнее, и здесь гномы великие мастера. Обманом они могут пролезть куда угодно – и в спасители мира вообще, и в спасители отдельно взятых женщин.
Женщины, женщины... нелюбимого мужа женщина готова признать кем угодно – хоть гномом, вопреки очевидности: ростом Роберт Грант был невысок, но не настолько, чтобы оправдывать подобное определение. А с другой стороны – кто, кроме гнома, мог бы жениться на женщине, заведомо зная, что она его не любит? Может быть, даже испытывает к нему отвращение? Кто никогда не станет ждать, пока его полюбят, – может быть, потому, что в глубине души понимает, что полюбить его невозможно?
Впрочем, мы сами начинаем увлекаться фантазиями и уклоняться в сторону от серьезных тем. Вот серьезная тема – наследник. Ночные усилия Роберта Гранта довольно быстро увенчались успехом, и вот он уже с победоносным видом наблюдает за тем, как увеличивается живот его супруги, и предвкушает «наследника», «только наследника», «кого же еще, как не наследника», – и так далее, в бесчисленных ежедневных вариациях. Грейс слышала и читала много возвышенных слов про материнские чувства, – сейчас эти слова казались ей напыщенными и пустыми; она понимала простым, ясным и безотрадным пониманием, что наследника Роберта Гранта она любить не сможет. Она казалась себе каким-то постоялым двором, в котором располагаются и хозяйничают совершенно посторонние ей личности; она не принадлежала себе. Рабы в каменоломнях древнего Египта, в жизни которых (если верить модному тогда историческому романисту) не было ничего, кроме зноя, песка, камня, хлопанья бичей и ленивой брани надсмотрщиков, все-таки принадлежали себе – по ночам; у каждого была своя собственная подстилка и свои собственные сны. Грейс не принадлежала себе даже во сне; даже во сне она ощущала внутри себя чужое, стесняющее ее присутствие. И поэтому, когда Грант получил, наконец, наследника, а Грейс – свободу (относительную, конечно, свободу, но все-таки), она тут же поспешила закрепить ее за собой. Есть кормилица, есть нянька, они получают плату – все. «А я хочу жить своей жизнью».
По настоянию жены Грант купил приятную старинную усадьбу в Сомерсетшире, и Грейс каждое лето стала проводить в усадьбе. Легкий ветер, шорох листвы, светлые блики и прозрачно-зеленые тени, скользящие по страницам одного из бесчисленных полицейских романов, выходящих из-под пера «неутомимо-изобретательного» Джорджа Кэчера. Грейс знала, что «неутомимо-изобретательным» Джорджем Кэчером на самом деле является дама, общение которой с полицейскими если и имело когда-либо место, то, скорее всего, ограничивалось расспросами о дороге; обращение дамы к теме полицейских расследований было своего рода вызовом: «все дамы пишут про любовь, а я вот не буду писать про любовь, а буду писать про бесстрашного и хладнокровного полицейского»; возможно, не случайно ее герой был убежденным холостяком и, следовательно, не имел возможности докучать супруге. Грейс все это было близко; романы про любовь ей читать не хотелось.
Что еще можно делать летом, на свежем воздухе, помимо чтения романов? Пить чай. В чаепитии всегда принимали участие какие-нибудь соседи – или Грейс ездила к соседям в гости и пила чай у них. Особенно ей нравились Дрейки – Стивен и Мэри, и еще Эмили (дочка) и Руфус (терьер). Стивен Дрейк был врач и всегда имел тот особый, безоблачно-беззаботный вид, какой бывает только у великолепно знающих свое дело британских врачей, инженеров и офицеров; он все время насвистывал какие-нибудь несуразные оперные мотивы (он хорошо разбирался в музыке, но питал при этом чисто британскую любовь к несуразностям) и никогда ничему не удивлялся. «А вот и вы, Грейс», – просто говорил он, когда Грейс входила к ним в гостиную, или завидев ее на садовой дорожке; Грейс нравилась эта простота и нравилось также, как встречала ее Мэри, которая была совершенно под стать своему супругу; Мэри любила кулинарные эксперименты и обычно приветствовала Грейс примерно следующим образом: «Вы изумительно сегодня выглядите, Грейс! Попробуйте вот это. Как вы думаете, что это такое? Не можете сказать? Честно говоря, я и сама толком не знаю. Это делалось, делалось и сделалось. Но вы мне должны сказать правду: это съедобно? И даже очень? Слышишь, Стивен, Грейс говорит – даже очень съедобно. Что значит – ты говорил то же самое? Ты не говорил «даже очень»! Нет, Грейс, от Стивена никогда ничего не добьешься по существу, – а я, между прочим, собираюсь угощать этим Джейкобсов. Да, представьте, Грейс, в среду к нам приедут Джейкобсы. Вы не верите? И я сама в это не верю. Но вот, как выражаются в научных кругах, бесспорный факт: вчера мистер Джейкобс был здесь собственной персоной, пробормотал что-то невнятное, что Стивен истолковывает, как «у вас тут мило» и на прямо поставленный вопрос, «приедут ли они в среду», довольно прямо ответил: «Да-да, знаете ли... нет, в том смысле, что... то есть, пожалуй... да, я вас благодарю за приглашение». Грейс, в среду вы должны быть у нас. Вы представляете, что это будет? Вы будете в среду? Да? Я вас обожаю, Грейс!»
Да, Грейс нравилось бывать у Дрейков, но вот только иногда... иногда у нее вдруг возникал ком в горле. Возникал и долго не проходил. «Отчего?» – спросит читатель. Да кто их знает, этих женщин, отчего у них может возникнуть ком в горле! Сами посудите, что это за причина: что Эмили и Руфус решили бежать наперегонки, оба (по словам Эмили) споткнулись и упали (луг был мокрый после дождя), но с Руфусом-то ничего страшного не сделалось, а вот любящая нарядные платья Эмили... «Боже мой! – всплеснула руками Мэри, – и это моя дочь! Нет, это что-то ужасное, а вовсе не моя дочь!» «Не моя дочь»... – легко произнесла Мэри эти слова, потому что на самом деле все было совсем наоборот... потому что это была ее дочь, и то, что она «замызгалась с ног до головы», совершенно ничего не меняло в этом. Грейс никогда не повышала голос на Роберта Гранта-младшего, «наследника»; да, он, к счастью, не был похож на отца, он был тих и исполнителен, но Грейс всегда ощущала какую-то странную скованность, когда он был рядом, она не могла чувствовать его своим и винила себя за это, и все равно не могла. В общем, ком в горле.
И даже полицейские романы спасали не всегда. Над полицейским романом – несмотря на захватывающую фабулу – можно заснуть, потом внезапно проснуться и... Однажды Грейс вот так заснула – в плетеном кресле, в саду у Дрейков, но, поскольку в саду было непривычно тихо (Эмили и Руфус гостили у тетушки), она проснулась от того, что в непривычной тишине вскрикнула какая-то птица. Сна – ни в одном глазу. Роман надоел. Грейс встала с кресла и пошла в дом – так, поговорить о чем-нибудь с Мэри. В гостиной никого не было, но за стеной, в соседней комнате, звучали тихие голоса:
– Убери руки, Стивен.
– Мэри (пауза), ты не понимаешь (пауза) – когда Грейс засыпает за своим полицейским романом, она спит не меньше (произнесено очень нежным тоном) трех часов.
– Убери (долгая пауза) руки, Стивен.
Грейс повернулась и пошла обратно, в сад. Ничего особенного не произошло. Она что, думала – у всех, как у нее? Конечно, она этого не думала. Так что же? Что? Дьявольская ирония (вспомнился Монтаньоли) – она никогда не говорила Гранту: «Убери руки», она вообще молчала в такие минуты, но все ее существо хотело только одного – именно того, чтобы он убрал руки и никогда к ней не прикасался. А Мэри сказала «Убери руки, Стивен», но Грейс и представить себе не могла, что голос может так (Грейс укусила губу) противоречить словам, которые он произносит.
Но, конечно, никакие кусания губ не могли отменить того позитивного факта, что все в семейной жизни Грейс складывалось превосходно. К старшему Роберту Гранту деньги в руки как шли, так и продолжали идти, младший Роберт Грант учился в очень приличном учебном заведении, учился недурно и вообще отличался трезвостью мышления: он прямо говорил отцу, что для игры на бирже нужен особый талант, что у него лично такого особого таланта нет и что поэтому он хотел бы заниматься чем-нибудь более основательным и куда менее рискованным. Грант радовался благоразумию сына и с умилением передавал его высказывания приятелям; приятели единодушно сходились на том, что «парень с башкой» и что «они в его возрасте были дураки дураками». Грант озабоченно постукивал пальцами по столу и вперял орлиный взор в только истинным гениям доступные дали. «Надо, надо подыскать парню что-нибудь надежное», – задумчиво бормотал он.
Но главным успехом в жизни Гранта стало, конечно, исполнение его заветной мечты о том, чтобы попасть в порядочное британское общество. В Британии это сделать, как известно, непросто, и то, что Гранту на это понадобились всего какие-то восемнадцать лет, лишний раз говорит о необычайности его дарований. Конечно, недруги Гранта могли бы придраться к формулировке «попал в общество»: знакомство-де с лордом Финчби еще не означает «попадания в общество»; лорд Финчби-де известен пестротой своих связей, и ему принадлежит высказывание: «с такой чертовски приличной родословной, как у меня, можно позволить себе не быть брезгливым»; несмотря на заявленную небрезгливость, лорд Финчби ни разу не приглашал Гранта к себе домой... но мы не будем утомлять читателя тем, что могли бы сказать недруги. Недруги – на то и недруги, чтобы придираться к пустякам и в упор не видеть прекрасного. Прекрасное же заключалось в том, что лорд Финчби стал другом Роберта Гранта. Да, да, другом! В чем выражалась эта дружба? – спросит читатель. Господи, да в чем угодно, – в том, например, что лорд запомнил фамилию Гранта; это совсем не так мало, как может показаться на первый взгляд, поскольку лорд уверял, что у него «отвратительная память на имена и фамилии» и что даже «очень простое какое-то имя своего кучера он совершенно не в состоянии запомнить»; далее, дружба выражалась в том, что лорд Финчби брал взаймы у Роберта Гранта и однажды даже вернул ему какую-то часть долга – не очень большую, правда, в сравнении с общей суммой, но ведь внимание друга тоже кое-чего стоит; далее, особую теплоту отношения можно было видеть в том, что лорд не только бывал в гостях у Гранта, но нередко и оставался у него ночевать – в тех случаях, когда после «занятно» проведенного вечера он чувствовал себя «немного не в том состоянии», чтобы попадаться на глаза леди Финчби, которой «нужны совсем небольшие поводы, чтобы начать отравлять ему жизнь»; и то, что лорд иногда довольно прямолинейно называл Гранта «скотиной», ни в малейшей степени не ослабляет наш тезис о дружбе: когда однажды Грант с веселым и лишенным малейшей принужденности смехом спросил у лорда, отчего тот использует в обращении к нему именно этот термин, лорд разъяснил ему, что на гербе Финчби написано «In veritate vis», «В истине – сила», и что, памятуя об этом девизе, он всегда старается быть правдивым. Правдивый и благородный друг – что может быть прекраснее!
И не будем забывать о щедрости лорда Финчби – нерассуждающей, всегда готовой проявиться, какой-то поистине солнечной щедрости подлинного аристократа. Чтобы читатель почувствовал великолепный стиль этой щедрости, достаточно будет одной сцены: представим себе гостиную Грантов, в одном кресле восседает лорд Финчби, в другом (точно таком же!) – Роберт Грант, идет неспешный разговор об интересующих лорда вопросах, внезапно он достает из кармана золотой портсигар, и золотой портсигар так вспыхивает на солнце, так вспыхивает! Грант устремляет на портсигар зачарованный, восторженный взгляд, он радуется блеску, как простодушный подросток, коим он, несмотря на грузную комплекцию, так и остался в глубине души, лорд Финчби замечает его взгляд, слегка усмехается и говорит: «Он – ваш, Грант. Вот только возьму сигару», – вынув сигару, он захлопывает портсигар и легким, непринужденным жестом бросает его Гранту; Грант, со счастливым блеском в глазах, ловко ловит портсигар на лету, и лорд, улыбаясь, говорит: «Вы отлично умеете ловить на лету, Грант – не хуже моего бульдога». Занавес.
И, разумеется, получая от Роберта Гранта ценные советы, лорд Финчби и со своей стороны не оставлял друга без руководства.
– Я смотрю, Грант, ваша жена довольно холодно к вам относится, – сказал он ему в один прекрасный день.
Грант поерзал в кресле. Британские аристократы любят говорить неожиданные вещи. Непросто к этому привыкнуть.
– Такой уж у нее характер, – сказал он, как бы оправдываясь. – Она ко всем холодна.
– Не говорите чепухи, друг мой! – воскликнул лорд Финчби. – Женщин, холодных по природе, не бывает. Бывают только мужья, которые не знают, как с ними обращаться.
Глаза Гранта загорелись любопытством. Лорды так много знают... а вдруг?
– А как надо с ними обращаться? – спросил он.
– Грант, я не смогу ответить на этот вопрос, оставаясь в рамках приличий, – сказал лорд Финчби. – И, кроме того, если бы все мужья знали то, что я имею в виду, жены перестали бы им изменять. Это не в моих интересах.
Грант облизнул пересохшие губы. «Перестали бы изменять...» Он всегда панически боялся, что Грейс изменит ему – панически! Если она изменит ему, весь его мир тут же рухнет – он понимал это.
– Ну а все-таки... – осторожно сказал он. – И потом – что там приличия – вы же знаете, что со мной можно говорить прямо.
Лорд Финчби посмотрел на него с любопытством.
– Ну хорошо, будем говорить прямо. Когда вы приятно проводите время с вашей женой, вы лежите, надо полагать, сверху?
– Э-э-э... ну да. Да. Сверху.
– Неудивительно, что ваша жена к вам холодна. Женщина, лежащая снизу, никогда не получит острых ощущений, Грант, никогда! Эта поза чересчур добродетельна, чересчур пресна – а женщинам – всем женщинам! – нужен разврат.
«Это правда, –подумал Грант. – Некоторые вот и до свадьбы дотерпеть не могут».
– Вы, Грант, – продолжал лорд Финчби, – как все ограниченные люди, избегаете пользоваться услугами проституток и поэтому не имеете представления о том, что такое женщина в ее естественном состоянии. Меня же многому научило общение с одним очаровательным и очень недорогим созданием по имени Молли. Обратите внимание на расценки, Грант, – для вас как для делового человека это будет нагляднее: «если лежа на спине» – Молли берет полтора шиллинга, «если стоя на четвереньках» – один шиллинг. Почему это так, она отказалась мне объяснить, но ведь ответ и так очевиден: потому что, стоя на четвереньках, она испытывает удовольствие!
«Оттого, что какой-нибудь пьянчуга не дышит ей перегаром в лицо», – так должен был бы закончить искушенный лорд Финчби эту фразу, но так он ее не закончил. Зачем было лишать друга романтики, в которой он так явно нуждался? Долой скучную прозу!
– И вот что я сделал, Грант, когда вернулся домой, с пользой проведя время и сэкономив пол-шиллинга. Леди Финчби – женщина строгих понятий, и всякий раз, когда я принуждал ее выполнять супружеский долг, она подчинялась мне прямо-таки с оскорбленным видом, словно ей стоило огромных усилий не влепить мне пощечину. Понятно, что, когда я, применив небольшую настойчивость, перевернул ее на живот и поставил на четвереньки, она не сразу поняла, что я желаю ей добра. Она чуть не задохнулась от возмущения, но гневной тирады не последовало, Грант. Догадываетесь почему? Потому что она впервые в жизни что-то почувствовала. Да и мне было приятно. Я наблюдал, как постепенно убыстряются движения ее сухопарой, аристократической задницы, которую разве что только не украшала пара гербов ее не менее почтенного, чем у меня, семейства, вспоминал Молли и думал, что различия в общественном положении не имеют значения, если обращаешься с женщиной правильным образом...
Все это была поэзия чистой воды – того рода поэзия, которую Гете противопоставлял правде. Но Грант, жадно (как брошенный золотой портсигар) ловивший каждое слово лорда, Грант, упоенный тем, что его удостоили откровенности такого уровня, понимал все буквально. «Черт побери! – думал он, – намутили тут, страшно намутили, а на самом деле все просто. Но простые истины не для простых людей – вот в чем дело! Простым людям с самого рождения морочат голову, и надо быть не меньше, чем лордом, чтобы позволить себе эту роскошь – смотреть на все просто. Учись, Грант, у умного человека, учись!»
И полученный у умного человека урок Грант тут же применил на практике. Грейс не оказала сопротивления, – в священные минуты супружеской близости она всегда пребывала в оцепенении, и новые веяния не вывели ее из этого оцепенения. Какая, собственно, разница – как? Но разница все-таки была. Грейс почувствовала ее утром, когда подносила ко рту чашку кофе. Она не смогла донести чашку до рта – рука дрожала. Какая разница – как? Она поставила чашку на стол. Рука сжалась в кулак. Какая разница... а все-таки что-то есть в этом. По большому счету Грейс всегда была орудием и не более того – орудием удовлетворения дрянненькой, скверной (она с каким-то злобным сладострастием подыскивала эпитеты), паскудной... да, паскудной (она с облегчением, с удовольствием, найдя нужное слово, отпила кофе) похоти некоего субъекта по имени Роберт Грант. Что же изменило это новшество, которое ему без сомнения подсказал кто-нибудь из дружков? А вот что: эта ее роль, роль орудия как-то особенно, как-то уже совершенно беззастенчиво выпятилась; она вспомнила, как стояла сегодня ночью на четвереньках, выпятив... «мягкое место» (когда она была маленькой, ее добродушная нянька все грозила, что «шлепнет ее по мягкому месту», но так и не привела угрозу в исполнение), и этим окончательно и бесповоротно подтверждая свою орудийность, – словно присягала Гранту, что будет его беспрекословным орудием отныне и во веки веков. Во веки веков! А пошел он... интересуетесь, читатель, как может ругаться урожденная Хастингс? Самыми последними словами – непонятно только, где она умудрилась их узнать.
Утро было прекрасное – середина мая. В полумиле от усадьбы протекала небольшая речка, почти ручей, прячущаяся в тени ив. Грейс любила прогуливаться до этой речки – особенно когда о чем-нибудь нужно было хорошенько подумать – вот как сейчас. Она шла быстро и решительно и повторяла про себя одну и ту же фразу: «Это бессмысленно, это бессмысленно». Сколько шагов может сделать женщина, пройдя полмили, как вы думаете? Каждый шаг подтверждал и усиливал в ней понимание бессмысленности существования рядом с Робертом Грантом. Когда она дошла до речки, это понимание стало огромным. Речка текла в низине – тропинка, ведущая к мосту, спускалась по довольно крутому склону. Было тихо, безлюдно, безмятежно дул легкий ветерок. Грейс пошла вниз по тропинке. Ни души вокруг. Нет, это не так! – дорогу ей перелетела желтая бабочка. Грейс (она дошла до середины склона) остановилась и стала следить за ней глазами. Веселая бабочка летела вверх – вот она помелькала над веселой зеленой травой склона, вот мелькнула уже в голубом небе – и скрылась из виду. Но этих нескольких мгновений было достаточно – важное решение было принято. Как именно оно было связано с полетом бабочки, объяснить словами непросто (женская логика!), но связано оно было с ним теснейшим образом. И заключалось решение в том, чтобы никогда и ни при каких обстоятельствах не ложиться больше в постель с Робертом Грантом. А он пусть делает, что хочет.
Грейс спустилась к мосту, немного прошла по нему, остановилась. Странное ощущение было у нее: как будто она находится в некой точке, откуда можно начинать, откуда можно идти в любом направлении. Негромко, ненавязчиво, с какой-то извечной, спокойной приветливостью звенела вода. «Поразительно, – думала Грейс, – неужели достаточно просто чего-то не делать, чтобы перед тобой открылся целый океан возможностей?»
А ночью ей приснился сон. Янтарное ожерелье, ее янтарное ожерелье, появилось у нее перед глазами, зажатое в чьей-то огромной, грубой ручище.
– Твое? – спросил хриплый, ужасный голос; если б медведь научился говорить, он бы, наверное, разговаривал именно так. Грейс подняла глаза – перед ней возвышался огромный, чернобородый детина в железных доспехах и с алебардой в руке.
– Мое, – ответила Грейс.
– Забирай, – сказал детина. – У этого нашли.
Он пнул ногой какую-то скорчившуюся у его ног фигуру и, рявкнув: «Встать!» – схватил ее за шиворот и рывком поставил на ноги. Грейс мельком поглядела фигуре в лицо. Лицо было тусклым, одутловатым, угрюмым и неприятно знакомым; Грейс никогда не хотелось смотреть на это лицо.
– Поворовал и будет. Пошел! – Детина ткнул в спину Роберта Гранта, и они оба стали исчезать в тумане.
– Да что же ты молчишь? Что же ты молчишь? – истошно заголосила откуда-то вдруг взявшаяся аляповато одетая, жирная, коренастая, очень похожая на Роберта Гранта баба – его сестра. Она любила бывать у них в гостях, и с этим совершенно ничего нельзя было поделать. «Это – моя сестра», – говорил Грант, и лицо у него делалось каменным; и ледяной тон тут тоже не помогал. Сестра Гранта была не из тех, кого может смутить ледяной тон. «Родственников не нужно любить, – говорила она, – родственников нужно терпеть». Нужно ли?
– Что же ты молчишь? – вопила коренастая баба. – Они ведь его повесят! Скажи им, что это твой муж, что он не мог у тебя ничего украсть!
– Отстаньте от меня, – сказала Грейс, повернулась и пошла своей дорогой.
Уже когда Марта объявила, что приехал мистер Джонсон, Грейс поняла, что что-то случилось. Джонсон был поверенный по делам Гранта; Грант позавчера рано утром уехал в Лондон; Джонсон даже и вместе с Грантом никогда не приезжал сюда, в усадьбу; почему он вдруг приехал один? Когда Джонсон вошел в гостиную, взгляд его не излучал, как обычно, бодрую уверенность в успехе; взгляд его был полон скорби и призывал к стойкости и смирению.
– Увы, миссис Грант, увы... ваш супруг... сердечный приступ... прямо во время подписания договора... увы... – И с глубоким чувством Джонсон добавил. – Это был очень удачный договор, миссис Грант, очень удачный!
– Вот так я стала вдовой, – сказала тетя Грейс. Рассказ, начатый утром в апельсиновой роще, был закончен поздно вечером в гостиной. Агнесса смотрела на тетю Грейс широко открытыми глазами. Огни свечей изумленно дрожали в них. Тетя Грейс улыбнулась племяннице.
– В мире очень много хорошего, – сказала она. – Очень много. Я это поняла, когда перестала быть женой Роберта Гранта. Конечно, это звучит не по-христиански, но это правда.
– Тетя Грейс... – начала Агнесса.
– У тебя есть что мне сказать? Я все время видела, что у тебя есть что мне сказать. Мы будем говорить об этом завтра, послезавтра, послепослезавтра... Времени у нас сколько угодно. Но сейчас мне уже надо лечь спать – я никогда до сих пор никому ничего не рассказывала.
Похожие статьи:
Рассказы → Лунa появится (часть вторая)
Рассказы → Луна появится (начало)
Рассказы → луна появится (часть третья)